WWW.BOOK.LIB-I.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Электронные ресурсы
 
s

«Александр Викторович Иличевский Небозём на колесе Текст предоставлен правообладателем Александр ...»

Александр Викторович Иличевский

Небозём на колесе

Текст предоставлен правообладателем

http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=429142

Александр Иличевский. Небозем на колесе: АСТ, Астрель; Москва; 2010

ISBN 978-5-17-064884-9, 978-5-271-26974-5

Аннотация

Герой романа «Небозём на колесе», покинутый любимой, пытается зачеркнуть

прошлое – меняет квартиры, скрывается от знакомых. Но, не в силах освободиться от

мыслей о ней, разыскивает – она работает психологом в хосписе. Он погружается в атмосферу клиники, становится ее пленником… А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Содержание Глава 1. Горбун 4 Глава 2. Куколка 19 Глава 3. Прибытие 30 Глава 4. Отдых 33 Конец ознакомительного фрагмента. 37 А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Александр Иличевский Небозём на колесе Памяти Ирины Семеновны Кайдаловой...Есть солнечный тяж.

А. Парщиков Глава 1. Горбун Квартира, где я тогда жил, была похожа на разоренную голубятню. Хозяин – давно вышедший на пенсию подводник – оставил ее мне набитой всякой древней всячиной, а сам переехал к вдове брата. Перебираясь вслед за бездомностью своей с квартиры на квартиру, я привык их оценивать по снам, которые в них снились. Обстановка и местоположение в городе мне были безразличны. От уюта я отвык давно, а при наличии метро и книжки в рюкзаке можно жить хоть на Луне. Но подробности обустройства этой моей последней квартиры в самом деле оказались занимательными. Из трех комнат одна была почему-то до потолка заставлена невычищенными птичьими клетками. Протиснуться в нее значило рискнуть попасть под обвал из охапок проволочного воздуха и осыпей шелухи от выклеванных семян и сухого помета. Из приоткрытой с опаской двери было странно видеть большой, насквозь зарешеченный куб солнечного света. В остальных комнатах и на двух антресолях

– в кухне и прихожей – обнаружилось множество всевозможных приспособлений: связки тонких реек с прилаженными с одного конца петлями, овальные сачки, сетки, скворечники с захлопывающимися створками, силки, путанки, кормушки, поилки, манки и дудочки; среди всего этого попадались мешочки с мелом и зернами, горстки таблеток, завернутые в надписанные клочки бумаги, – наверное, птичьи витамины. Орнитологические атласы и экспедиционные обзоры составляли чуть не половину краткой, но беспорядочной библиотеки этой квартиры.

Чем именно занимался, выйдя на свою раннюю пенсию, мой хозяин, так и осталось для меня загадкой. Спросить у самого, когда, упредив звонком, он являлся за квартплатой, – я раз за разом не решался. Его мрачный, немногословный вид предупреждал от любых расспросов. Войдя, он замирал у порога и, пока я хлопотно добывал из вечно забываемой заначки деньги, сосредоточенно постукивал по стене кулаком.

Однажды я все-таки спросил. Помолчав, вдруг взволновался и прерывисто ответил: во время рейдов – в общей сложности семь лет он проплавал офицером химзащиты в атомной банке – ему часто снился сон о глубоководной птице, которая, вынырнув, никак не могла лететь и падала в глубь обратно... Кавторанг осекся, порывом взял деньги, вышел. Тугие взмахи сверзающихся крыльев еще какое-то время неостановимо поглощались, как зеркальной поверхностью – взлет, – нисходящей теменью глубины моего воображения.

Наконец мне стало неловко за свое любопытство. Даже почувствовал, что лицо горит, будто это я что-то ляпнул и теперь – стыдно. Решил догнать и извиниться. Конечно, это было глупо. Сделай я так в самом деле – только бы умножил неловкость. Он даже мог бы подумать, что в его квартире живет сумасшедший...





Я выскочил за дверь. Он обернулся. Я заглянул в почтовый ящик и задумался. У меня это уже рефлекс – с места прошлого жилья – достать больничную повестку и скомкать, не читая. Даже если ее там нет, все равно заглянуть, чтоб стукнуть со злости дверцей. Потому

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

я, отчасти, оттуда и съехал: уж очень меня раздражали эти бумажки, призывы к приводам.

Но память движений осталась, что с ней делать?

Пока, себя в неловкости уловив, я ощупывал изнутри свою застывшесть – хлопнула дверь парадной.

Я сбежал вослед на полпролета, но раздумал.

Удивительно, что он вообще счел нужным мне ответить. Но с другой стороны, любопытство было вполне простительным...

Вскоре моему смущению нашлось объяснение. Чувство неловкости сменилось ясностью, что в его пунктирном, разумеющем нечто большее рассказе заключен смысл – но не сюжет – моего собственного сна, который давно уже отрывочно является мне в этой квартире, – и что, если его начать рассказывать, то это и будет продолжением истории о летучей рыбе... Но следом я осекся: ну и что, человек объяснился, как мог, и на том спасибо: не мое дело мыслить это большее.

Однако я успокоился напрасно. Никак я не ожидал, что сон, будучи уже начат чужими словами, скоро сам станет рассказывать себя и что мною для этого уже усвоены первые буквы его специального алфавита.

В этой квартире со мной ничего чрезвычайного – ни плохого, ни хорошего – не приключалось. Там не было тоскливо и жутко, как в пустом осином гнезде и как в некоторых прочих квартирах, где мне приходилось жить, – но там было грустно и немного влажно. В целом – я доволен. И сейчас, после того как внезапно пришлось ее покинуть, меня беспокоит, удастся ли уладить просрочку по оплате. В конце ноября непредвиденная, но не предвещавшая ничего особенно дурного загородная поездка неожиданно обернулась рискованной экспедицией, настоящим путешествием – в куда-бы-не-посоветовал-никому, и теперь неизвестно, когда все это завершится. А ведь квартира мне все же нравилась, и вряд ли легко удастся найти подобную. Но боюсь, житейское это волнение – единственное основание на хороший исход... А если я не вернусь, то так тому и быть, и поэтому – ни беспокоиться, что вот как неловко с квартплатою вышло, ни сожалеть о квартире, да и вообще думать о какомлибо прошлом не стоит. Но я не думаю, я рассказываю.

Иногда по субботам, безвыходно свободный от службы, я бродил бесцельно по комнатам, подходил к окнам и подолгу смотрел в них. Окно в спальне выходило на широкий бульвар. Там – холм, и – если зима – он был, как бельмо, выпукло белый – близоруко – впритык

– пялился в яркое небо, и снег на нем лежал, как низкое облако, которое, зацепившись за верхушки, осело, расправилось – чтобы отдохнуть и вглядеться туда, где оно было – плывя и тяжелея...

Холм этот – и дорожки вокруг – излюбленное место для выгула собак из окрестных домов. Я прогуливался там каждый ясный вечер, хотя у меня нет собаки. Небо легко окрашивало снег, и он, казалось, становился теплее. Я медленно смотрел по сторонам, подолгу заглядывая в кружевной воздух деревьев. Если пес, погнавшись за брошенной хозяином цацкой, попадал в места, где снег по брюхо, его галоп взрывался пушистой вспышкой.

В иные воскресенья на этот собачий холм, кряхтя и препинаясь, как божья коровка по белоналивному яблочному боку, выбиралась смешно разукрашенная незабудками «Победа».

Из нее и с багажника на крыше двумя юношами в спортивных куртках выгружались разные приспособления и части оснастки, среди которых главным был длинный рулон шелковой ткани (высовывавшиеся из-под надкрыльев кончики крыльев). Через некоторое время прихотливых приготовлений с пыхом и гудом взрывалась вулканом горелка, и неровно расправленная на снегу ткань начинала степенно набухать в колышущийся шар, который, став наконец тугим, слегка подрагивал от сдерживаемой тяги полета на крепких стропах.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

В несколько приемов собиралась и прилаживалась легкая корзина из алюминиевых планок и веревочного макраме. К этому времени с дорожек бульвара и россыпью из близлежащих домов к вершине холма стягивалась любопытная толпа зрителей. Некоторые, собираясь полетать, несли в руках захваченные из дому бинокли и подзорные трубы.

И вот однажды (в общем-то ради этого и еще одного «однажды», случившегося месяца три спустя после выписки из больницы, я и стал рассказывать) в этой толпе появился бледный, как оттепельный снег, очень высокий человек, настоящий Гулливер. Его, казалось, совершенно не интересовали происходившие приготовления. Он стоял, выделяясь, с непокрытой головой, твердо глядя на серебряный шар темными, влажными, как из глубины дурного сна, глазами. Молотый перец щетины оттенял, присыпав, резкие скулы. Упорный подбородок прижимал скрещенную у горла полоску кашне.

Мне захотелось съесть бублик, я спустился с холма, зашел в булочную и вернулся обратно, когда все уже было готово, вспомогательная горелка потушена – и теперь стыла, шипя, на сером талом пятне снега.

Полет стоил двести рублей, и юноши-воздухоплаватели ждали, когда найдутся желающие разделить между собой цену и тесноту корзины.

Он подошел к ним и сказал, что хотел бы полететь один. Ему стали что-то объяснять и показали, как устроен стравливающий клапан. Расплатившись, он забрался в корзину, выпрямился – и задел взглядом меня.

Стропы отпустили, шар стал подниматься, сдерживаемый одним страховочным тросом. Он не смотрел вниз, он твердо смотрел прямо перед собой и, казалось, поднимал глазами то, что видит; но то, что видело его, – оставалось внизу, пренебреженным.

Когда страховка, упруго дрогнув, исчерпала себя, он был все еще различим, хотя и поднялся раз в семь выше всего в округе – и, возможно, уже мог различить: и площадь трех вокзалов с каланчевско-спасской петлей вокруг, и изгиб Яузы, и даже стопки кремлевских соборов, – и было видно, что еще чуть-чуть, и та тройка точечных белых голубей, запущенных под недавний гомон и свист с балкона соседнего дома и едва различимо барахтавшихся, кружа, как глазные мушки, в размытом солнечном пятне на самом донышке белесого неба, станет так достижима, что – если захочешь – можно скормить им с руки несколько бубличных крошек...

Но вдруг что-то стряслось.

Что-то вверху, дребезжа, оборвало страховочный шнур, и он, глухо звякнув, провис.

Десятки метров капрона, змеясь стаей зигзагов, рухнули в снег – и хлестнули в толпе.

Кто-то вскрикнул. Кто-то выругался. Мужик в плешивом полушубке присел и стал махать шапкой, как снятой головой...

Шар рванулся вверх, его стало плавно сносить, и он, на время затмив, совместился с солнцем.

Далее люди вырывали друг у друга бинокли и подзорные трубы. Выхватывали, чтобы видеть, как на обрывке шнура висит в вышине под корзиной воздухоплавающее тело – и концы кашне, выбившись, свисают параллельно рукам, параллельно запрокинутому взгляду.

Финал этого полета я увидел вечером в новостях: шар наконец приземлился в Капотне.

На следующий день прочитал в газете: Михаил А., эмигрант, семнадцать дней назад прибыл на побывку, с друзьями видеться отчего-то не стал или не успел, причина неизвестна.

Но главное – вскоре я вновь этот воздушный рейд увидел в ночном кошмаре, где двумя чужими зрачками уносилось прочь в слепоту мое вобравшее город зренье...

Окно в кухне выходило во двор. Однажды утром осень в нем исчезла. Громадный белый свет, выпав из низкого облака, вытеснил разом обморочную жухлость пространства

– которое, так и не успев обмолвиться последней постепенностью, взмыло куда-то вверх.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Опрокинувшись и исчезнув, пространство оставило по себе свой отпечаток – призрак негатива, которому предстоит, пробуждаясь, быть проявленным весной. Просторная белизна, свободная для утраты нового взгляда, оказалась безопасным вариантом слепоты – испещренной застывшими черточками веток, теплыми пятнышками асфальта, кляксами канализационных люков, обрывающимися в воздухе лесенками галочьих следов...

Слепота эта безопасна потому, что она – внешнее, в нее можно проникнуть, у нее есть порог. Настоящая слепота – всегда внутреннее безграничное путешествие: в него не войти, из него не выйти. Так моллюск обречен буравить тоннель своей раковины-дома.

Осязание слепца не есть отслеживание его мнимой границы, но ощупывание перемещения внутри его разбухшего до окоема лабиринта. Разбухшесть внутреннего настолько избыточна, что вымещается и на внешность. Отчего лица слепцов обычно так одутловаты, что щеки, подглазья, почти смыкаясь с крутыми надбровными холмиками, делают их облик схожим с видом трехдневного утопленника, всплывшего на свет где-то вниз по течению на четвертый.

Размытость телесных границ: туловище, лицо человека, утопшего в темноте, – бесформенное бельмо, расплывшееся по облику. Все одутловатое тело – сплошной ослепший глаз, лежалое рыхлое яблоко, чей цвет – бледность.

Лицо слепца есть слепок, как посмертная маска, снимок ландшафта вспученной внутри него темноты, в которую никак не вглядеться. Негатив делает размытую волглость черт внятной: выпуклое становится вогнутым, избытки бесцветного эфира лопаются тенями. Но что может быть бессмысленней фотографии слепца?

И все-таки во внезапности, с которой ретировалась осень, не было очищающего качества ополаскивающей временной перегной пустоты. Здесь был какой-то подвох – какое-то спотыкание, рушащееся под ноги с непроизносимым междометием, – язык беспомощен, поскольку как бы прикушен от удара, от которого легкий нокаут – тугим сгустком крови накативший в область переносицы, отчего зрение слегка передергивается, кратким всплеском становясь по периметру орбит рельефным и смутным, и стоп – пропало, и нет ничего, ни до, ни после: ни облака-неба, посеявшего свет, ни слякоти снежного воздуха, провисшего грузным пролетом вороны – неуклюжим цеппелином снявшейся вслед за своим «кар-р» с березы, обнаружив вдруг блестки вороньего интереса в мусорном контейнере; ни сумасшедшего горбуна в латанном на плече линялом плаще и в морковного цвета берете, по двору кругами сужающего свое брожение к помойке, – он долго движется в нерешительной медленности, колеблясь и стесняясь, но, завидев вороний слет, решительно – на опережение – бросается вперед, чтоб настичь наконец свое любопытство: что там за «кар-р», который нам, возможно, пригодится?

Скоро из контейнера вынимается бесполезное – в виде жестяной банки из-под оливкового масла. Горбун шевелит губами и о чем-то причмокивает, качаясь на каблуках, раздумывая, удаляясь. Отлетевшая в недалекое прочь ворона, вернувшись осторожным комом сверху, клацает по горлышку металла: банка тяжела, ворона в глупости своей упорна, и кошка, крадучись, вдруг появляется вблизи. Птица, косясь на угрозу, сковыривается, не разжимая клюва, с края и, плюхнувшись со звуком жести оземь, загребает крыльями по снежной мокряди, перемешивая и взбалтывая белизну. Механически мелькнув, кошка вцепляется в ворону, на нет ее низводит, треплет, жмет – и замирает, снова треплет. Горбун, всплеснув руками, подбегает, дергает за шкирку, мычит рябому хищнику «пусти» – тот, жадностью инстинкта неподвижен, держит насмерть, ворона трепыхается на грани, предсмертный «крр» исторгнув напоследок; и этот сложносоставной скандал весь целиком – долой вдруг исчезает, поскольку разом все запахивает штора, и варится неспешно превосходный колумбийский кофе, и сигаретой – первой за день – выводится наружу легкое круженье головы...

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

И вскоре кофе варится повторно, немного чтения и добыча почты из ящика на лестничной площадке (удобство жизни в первом этаже)... Какое странное письмо: знакомый, но, увы, не вспоминаемый никак – как вспышка бреда – почерк: нет, не может быть, старательный, по-детски выпуклые буквы, таинственно отсутствуют обратный адрес, штемпель; так о чем же? Конверт был торопливо вскрыт, а в нем одна лишь строчка и... (Глеб даже присвистнул, шагнул, отпрянул, встал.) Разряд, обрыв, короткий первый всплеск потока немоты, залившей зренье, и дальше – белое бельмо пространства: двойной тетрадный лист, как полигон для беспощадного припоминания... которое мгновенно все вокруг заполонило, живя неспешно, развиваясь.

И взгляд во двор повторно возникает позже, заставая горбуна качающимся в детском городке – на скрипом исходящих маленьких качелях. Он что-то ест, беря щепоткой из расправленной газеты на коленях – говоря ни с кем о чем-то (жесты диалога), рассказывая себя – отсутствию: подробно, не спеша и непрерывно, мгновенно реагируя на молчаливый отклик. Речь его бродит в ауре звука бессвязно, перемигиваясь с неизвестным, как по живому сумраку болота огоньки. Его речь того же – газообразного – свойства: от перебродившего одиночества жизни. Горб топорщится из-за ключицы, как флажок идущего в бой самурая.

Чей вызов он принимает, куда помещает на длительность сна свою неизбывную мерцающую речь, чье содержание – озвученные движения видений, которые никак не схлынут, не изыйдут, однажды стоглазым жучком заблудившись в лабиринте ушной улитки...

Вдруг возникает на предчувствии и припоминании замешанная уверенность в его ангельском, постороннем происхождении. Этот горбун был встречен и в детстве, и в юности, и сейчас объявился со снегом, и снег потому – понимая – уже не страшен, спросонок поутру открывшись зиянием зрения. В детстве он, сцепив руки на пояснице, будто поддерживая котомку горба, шел по бордюру, насвистывая «Синюю луну», и, отозван в промежутках, отвечал, прерываясь, на птичьем – детском, родном языке – порывисто оглядываясь на вывески, оставаясь ровнехонько на бетонной рельсе – и беззаботным канатоходцем вышагивал далее – не глядя на улицу вниз, будто бы в пропасть.

В юности он иногда приходил в студенческую столовую, чтобы, взяв экономно двойной гарнир и много хлеба, в черном, коротком, наглухо застегнутом пальто – сидеть, согреваясь в прогорклом, нищенском воздухе помещения, надолго застывая зигзагом крылатого профиля, не жуя, задумчив, печален без скорби, и, возвращаясь – как к ноше – к тарелке, перебирая вилкой гречневые крупинки, – он был почему-то самым существенным из того, что тогда время от времени происходило, и, глядя на него, комом становилось проглатываемое, что-то начинало рябить в глазах и какой-то трепет передавался вокруг, возвращаясь к губам и векам, – не жалость, нет, но что-то необъяснимое и важное, самое главное на свете и самое непонятное – настолько, что однажды получило странное, неуместное проявление вовне – когда решительно встал, пренебрегая захватывающим разговором о только что сданном зачете, и, шатаясь в зыбком от навернувшихся глупых слез проходе, прошел мимо, обронив на ходу на поднос пятерку. Далее – бежал, глухо сдерживая рыдания, а вылетев прочь, оказался легким, и все стало, несмотря на стыдный осадок, светло и ясно, и пора уже на семинар: пора, пора, едва поспевая на опоздание...

Год спустя я сидел, болтая с приятелями, покончив с синюшным яйцом под якобы майонезом и двумя порциями салата «Нежность», жуя корку черного и выуживая ложечкой чернослив из мутного столбика компота, – когда он, медленно прихрамывая, можно сказать – небыстро ковыляя, проходил мимо нашего стола и так же точно – не глядя вовне, как в зеркало, обронил те же деньги подле моей тарелки: сунув руки в карманы пальто, неторопливо вышел, у двери внимательно подняв голову к узкому стеклу пасмурной фрамуги.

...И вскоре он исчез, не появляясь ни в нашей «тошниловке», отсутствующе продвигаясь в шумной, голодной очереди, подтягивая грязный поднос вдоль раздачи, ни на улице А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Дирижабельной, у булочной – запрокинув взгляд в верхушки тополей, собеседуя с кем-то – там – там – наверху, – ни у станционной кассы, чертя ногтем на заиндевевшем стекле расписания, приговаривая: «Крестики-нолики, крестики, что?»

Больше я никогда его не видел, вспоминая, – не видел до сегодняшнего никогда: до первого снежного утра, когда появилось письмо.

Письмо, конечно же, письмом, и воспоминание, всколыхнувшись и поначалу будоража, развилось и основательно пожило, оживляя, – но все же, себя за давностью исчерпав, схлынуло – и стало ко мне равнодушно. И все-таки что-то произошло. Что-то, с чем нужно было теперь разбираться. Сначала строчка. О ней я забыл, узнав сразу, навылет, а дальше – благодаря ей возникшее все заслонило и, обманно увлекая внимание, понесло в сторону от существа этой фразы.

Начало же именно в ней. Ее нужно разобрать по буквам и, вынув, отложить в сторону знаки препинания, как вытащенные из старой доски кривые гвозди. Нужно выследить каждый штришок ее сделавшего почерка – чтобы знать направления, куда фраза эта может завести. Знать это важно потому, что событие, когда-то выжегшее, как дымное клеймо, на моей памяти в этой страшной последовательности эти слова, оказалось подобно взрыву, мгновенно сорвавшему откуда-то сверху лавину пустоты. Но только сейчас, спустя мутный поток календарного времени, до меня донеслись взрывная волна, и пламя, и осколки жизни – и, возможно, только сейчас они угрожают настоящей смертью телу, чье существование еще тогда от взрыва было умалено наполовину, но которое все же зажило в передышке бессознания и – как ампутированное зрение приобретает наконец новый орган, подслеповато проклюнувшийся из ладони глянцевым боком, – приобрело видимость своей полноценности.

Он отошел от окна, в котором снег и пусто, и двор, и в нем скрипучие качели, на которых вестник, легко раскачиваясь, ждет. Взял в руки письмо, поднес к глазам и стал выслеживать почерк.

То полупрозрачное, что осталось от окна на сетчатке, – в затылочной области удерживающийся графический срез света – наложился на лист, и линии букв, повторяющие траектории глаза, почти совпали с движениями качелей.

Кое-как выбравшись из этого наваждения, Глеб, стараясь не поворачиваться к окну лицом, ополоснул джезве, сварил еще, внимательно следя за пенкой, кофе, налил полчашки – и, спохватившись внутренне, вдруг обернулся:

качели неподвижны – никого. Неровная, тревожная идея, что тот горбун внезапный неспроста случился этим утром и что, его теперь пустивши восвояси, он потеряет ключ к тому, что было, есть и будет, – заставила себя опередить и броситься в прихожую – одеться: впопыхах, в рукав плаща одной рукою не попав, не выключив конфорку, свет и не проверив, есть ли деньги.

Он открывает дверь – и застывает.

Горбун на корточках сидит под дверью и, на него не глядя, роется в карманах, оттуда доставая разные клочки, кусочки, какую-то тряпицу, горсточку монет. Живя на первом этаже, он к этому привык, когда, домой под вечер возвращаясь, в подъезде он нередко находил живые сгустки сумерек в углах – бомжей и странников, свернувшихся в комочек, спящих или сутуло притулившихся к стене, чего-то там несвежее жующих, чтобы заснуть не на пустой желудок. Как кошки льнут зимой к оттаявшим участкам люков, ведущих в подземелье теплотрасс, так эти люди превосходно знают все подъезды, в которых нету кодовых замков.

– Вы, простите... что-то делаете здесь...

Внимания никакого, полный нуль.

– Извините, я видел там вас, во дворе, где снег, и я подумал...

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

И снова ничего, мурлыкая о чем-то, продолжает, уставившись на то, что на коленях, перебирать – теперь, как бы в ответ, еще усиленней, чем прежде, – вещицы из карманов:

рассовывая, вновь их доставая, как будто ищет что-то и никак найти не может... Предельная сосредоточенность. Дотошность перебора. Словно подыскивает слова, чтобы ответить.

Глеб, не зная, что и делать, как отвлечь, на корточки присаживается тоже – и понимает вскоре, что горбун не ищет ничего, что ищет ничего он: и это вроде тика пальцев – такое вот пребеспокойное и бесполезное перебирание. И полностью растерян, беспомощно раздумывает Глеб, каким же способом ему привлечь внимание...

Спустился грузно лифт и трижды стукнул – створкой, дверью, снова дверью. Пенсионер Степан Петрович, престрогий мой сосед из верхних этажей, на нас взглянул недоуменным: «В чем здесь дело?» Но не найдя разумного предмета для вопроса, тронул дальше – в киоск за сигаретами, газетой, на прогулку, на почту, в поликлинику, на дачу – проверить клад в кубышке, утаенный, когда завбазой был, от ОБХСС?

Легко спустилась девушка-студентка со второго, ведя на выгул пса – воняющего сыром спаниеля. Добрейший кокер было сунулся ко мне, вихляя куцым хвостиком, миляга, но вдруг залаял. Горбун мгновенно спохватился, зажал предметы все в горсти, зачем-то снял берет и был таков, исчезнув за приоткрытой дверью. Я, чтобы как-то сгладить дикую неловкость, погладил пса, кивнул, приветствуя, соседке – и, подобрав свой плащ, влачившийся по полу, рванул за ним.

Ворвавшись к самому себе в квартиру, я так азартно хлопнул дверью (как будто бабочку накрыл сачком в конце погони), что прищемил плащ, и это заставило меня помешкать у порога. Когда освободил полу, обернулся, то выяснилось, что горбун исчез из виду, побыв вначале в том конце прихожей, прижав берет к груди, внимательно смотря на плиточки паркета – полон нерешительности, смущения.

Отбросив плащ и оказавшись в кухне, его там не застал. Метнулся в комнату – и здесь его не видно. И в ванной пусто, и в кладовке. Взял стул, залез на антресоли: оттуда вытащил и сбросил на пол коробки, пишмашинку, тряпки и журналы: никого. Вернулся в комнату, перевернул постель, открыл шкафы, проигрыватель, ящики стола; расшторил окна. Подпрыгнул посмотреть на шкапе – пусто. Вернулся в коридор, проверил дверь – закрыта. Открыл и выглянул на лестничную клетку. Степан Петрович, вызвав шумный лифт, пытался вытащить тугую пачку корреспонденции, кряхтя и чертыхаясь.

– Вы здесь не видели... – беспомощно решил я обратиться.

– Не видел, – перебил и, выдрав наконец рулон газет из щели, отпрянул реактивно к двери лифта. Крякнул. Бросил в меня свой подозрительнейший взгляд.

Я, дверь захлопнув будто от ожога, отчаянно отправился на поиски по кругу снова:

кладовка, комната, совместный узел, шкафы – стенные, платяной и вновь стенные... подоконник, стол письменный, и в кухне: буфет, сушилка, ящики с посудой, окно... В окне попрежнему – охапки света, взрыхленного ветвями тополей, берез и лип, сугробы, покрывшие кусты сирени; знакомый спаниель, ополоумев от такого фарта – пометить сразу все громадное пространство его собачьей космогонии – двора, вдруг ставшего вакантным в одночасье, – мечась, как в банке муха, струйку мудро экономя, по две-три капли только отпускает на каждый столбик, бугорок, подножие. Какая тишина глубокая вокруг.

Я все же оглянулся в кухню и, конечно, обмер. Горбун мой, примостившись на краю стола, сидел, скромняга, расправляя на коленях свой берет... Что за бред! Какая глупая, немыслимая шутка. Какой резон ему водить меня за нос? То первое, что мне тогда на ум пришло, как раз и было самым верным – как часто я потом жалел, что это не исполнил: мне нужно было в шею гнать его тогда же... Теперь же поздно, поздно, прилепился.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Спустя какое-то (какое? – то, что выпрастывает, взрастив, привычку) время я вполне смирился с его мерцающим наличием. (Привычка, кстати, чувственная чума: если и к смерти-любви привыкнуть возможно, то смерть – и тем скорее любовь – не существует, замещаясь привычкой, и значит, чувства все – и горя штопоры, и обмороки счастья – всегонавсего шелуха полутеней, попавших на ретину немого небожителя, который – как не было

– сметет всю эту пелену со зрения, как только схлынет интерес к тому, что происходит...) Поначалу мне спасительно пришло в голову списать все на произвол воображения. Что вот, мол, засиделся, и то – в чем засиделся его (того) безумным содержимым – вдруг постепенно стало взбраживать сознание, которое, постояв должное в прохладном и герметичном одиночестве, вдруг стало бухтеть, себя будоража, расщепляясь и выделяя, выдавая взвесь и пузырьки, – и образовавшаяся муть в какой-то момент пошла, отделившись от света, в осадок, и вот – нате, некий сгусток фантомный, как выкидыш, выпал под ноги и тут же юркнул в невидимость, затаился: но время от времени дает о себе знать, вызывая тревогу, к которой хочешь не хочешь, а нужно привыкнуть – и привыкаешь.

Теперь немного нужно прояснить героя: что с ним и как, и почему живет один – в результате обстоятельств, которые, представьте, уникальны и одновременно просты – что свойственно любому из снов: просты, поскольку происходят, и уникальны в то же время.

Наш герой живет в Москве, в той местности, которую отшибом именовать по отношенью к центру здесь принято: Открытое шоссе – в неимоверной путанице улиц – единственный большак, который никуда ни путника, ни транспорт не выводит, а, обрываясь тупиком за три километра до МКАДа, подслеповато тычет в громадное пространство парка – Лосиный остров поглощает на карте направления и трамвайные пути за «Детским садом» – последней остановкой, где глаза становятся кустами от проросшей зеленью ретины. (Ведь это свойственно глазам – точнейшим хамелеончикам – быть тем, что видят, не вопрошая – что? и есть ли в этом смысл.) И дальше парк нерукотворный, дикий, его прогулки путано ведет по глохнущим в конце концов тропинкам... Но то ему и на руку: поскольку он мечтает заплутать, чтобы избавиться от прошлых бредней, чтобы развеяться от средоточья тоски и неподвижности...

Уже прошло два года, как он выбрал место для пребывания и поместил в него себя – в надежде позабыться своим же прошлым: вымарав из записной всех тех, кто так или иначе – возможно, что лишь косвенно, – мог в будущем остаться и потому случайно, рикошетом был способен вызвать память, которая сожрать его в два счета всегда готова, начиная с мозга.

Он был предельно осторожен с этим – непроизвольным обмороком бреда, который мог случиться, если Мнемозина ему навстречу вынырнет как случай.

Но этот случай с горбуном его застал врасплох. Теперь засада стала очевидна. И это вот письмо... Все вместе заставило собраться, сжаться, как перед рукопашной – и неважно, что с призраками – то еще опасней.

Короче, в трех словах, как где-то выразил один поэт здоровый: «Чуваку баба не дала, а он в дурдом попал». Примерно так. Но вот «дала» ли, не «дала» ли Глебушке Далила, я сам не помню, и если вспомню, то дальше помнить не захочу. Не в этом, конечно же, дело. И не в том, что учесть бы надо: не хлюпик Глеб никудышный, а самый Самсон-назорей настоящий.

Что скотины урон и смерть детей обожаемых, и своя от проказы вонючая, что в глазах невозможно червонною пастью маячит? Тщета да и только – плюнул, проклял, забыл и спокойно слетел в пустоту-перину: такой исход куда вероятней, чем Иова допрос пристрастный. Дело все в степени чувствительности: цепляет ли факт пропажи до смерти или же нет – лишь так, позудило-поблазнило и схлынуло, будто б и не было. Все от капризного свойства капризности пострадавшего зависит: у ребенка цацку отняли – так вот: что им выплакалось, по сути, А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

и есть содержанье беседы Иова – сначала с друзьями, женой – и с Тем, Кто воздал наконец за пристрастие веры. Вернули цацку или нет – не важно, равно как и побоку то, что Иову в семь крат воздалось – возможно, приписка позднейшего копииста, придумщика славных концов. А дело все в том, на глубину какую, с какой высоты слеза каплет: хоть дно углубляй, хоть на обрыв с мелкоты забирайся. Что ж, и то дело: Далила-то Глебова ручейком меж его пальцев себя пролила – и протекла, истекая, а ему вдогонку все казалось, что проплачь он о ней (и в нее) подольше – подольше ее и продлит, настигнет, хоть никак и не сдержит.

И чуть было сам от себя не пролился, иссякнув. Да вовремя спохватился, поставив заслонку от памяти-бури, от мыслей о невозможном.

Нужно было прибегнуть к самым крайним, жестоким мерам: себя ампутировать от пуповины всей прошлой жизни. Исчезли друзья, на отшибе пришлось поселиться, работу сменил – в общем, сделал попытку родиться по новой.

И помогло: хоть и пусто, и некуда в радость податься: ни позвать, ни откликнуться – что ж, поделом, но зато и припомнить отсутствует повод.

И так продержался почти два года. Завел двух приятелей – так, для досуга, для поверхностной дружбы, собутыльников, значит. А также позаботился о снятии стресса: и приятельниц также завел. Но все оказалось подменой.

Теперь нас в этом месте жизни двое – горбун и я – с тех пор, как выпал снег, принесший припоминание слепоты и утро, в которое пришло то странное письмо. Да, теперь нас двое.

Я привык к нему – к его нечленораздельным мычаниям – по поводу и без; к его мерцаниям:

он пропадает временами, хоронясь то в шкапе платяном, то попадая каким-то образом на антресоли; то появляется и бродит по квартире, разглядывая предметы, берет их в руки с удивленьем...

Да, я привык к нему спустя недолго. Сначала было странно. Ну что ж: все не один и, может быть, когда-то я вестника такого сам предвидел...

Чем он питается? Он ест немного, все то же, что и я, непривередлив. Но все-таки склоняется к зеленому горошку и скумбрии в консервах. Совместной трапезы у нас с ним не бывает: он слишком редко ест – и невпопад. Обычно я ему на кухне оставляю того-сего, и он, конечно, рад и благодарен: медлительно поест, зависнув над блюдцем, вилкой ковыряя, и после подойдет ко мне, мыча его специальные мычания, с гримасой благодарности...

А я:

– Пустяки, не стоит. Лучше б наконец сказали, что вам нужно...

Все то же выраженье идиота, будто и не слышит. Снова мык.

Я знаю, что это все без толку, и я машу ему, что – ладно, ладно, будет. Тут он, подлец, все понимает и немедленно уходит восвояси.

Сначала я был трепетен к его присутствиям-исчезновениям. Когда он попадался на глаза, я нервничал, расспрашивая – чтo он и откуда. Но он то был мрачно неподвижен, то улыбался, извиняясь, и я уж потерял надежду найти хотя бы слабую зацепку. И вроде бы он стал мне бесполезен. Но – как странно! – когда горбун вдруг исчезал надолго – я начинал метаться по квартире, ища его, как если б он исчез в засаде...

И вот однажды утром мне взбрело... Решение возникло в процессе сна, отжатого кошмаром: мне снились ящички, и в них я находил, мучительно ища и ужасаясь, то чью-то руку, то безумный глаз, то крошево ногтей в кусочках мяса, то голову, то скальп, с нее же снятый; и так я рыскал в этих вложенных пространствах, вдвигая, открывая, задвигая, пытаясь ключик подобрать из связки, ломая ногти, если не подходит, проваливаясь в глаз чужой, приняв его за ящичек: слегка царапнув роговицу и сквозь щель стремительно, как жидкий свет, проникнув... И вновь там, зреньем обернувшись страшным, ищу свой ящичек – в него попасть. И так это все было неизбывно, и тошно, и смешно, и гадко, что я, очнувшись утром в крайнем раздраженье, решил сейчас же с горбуном покончить, точнее – выставить ко всем чертям из ящичка моей квартиры с треском.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Я выскочил из ванны, еле-еле успев плеснуть для резкости две горсти и промокнуть, залез на антресоли и вытянул оттуда за рукав этого тетерю. Он свалился мне на шею и, спросонья не поняв, что происходит, вцепился мертвой хваткой. Я едва его стащил, не меньше испугавшись, – мне показалось, что еще чуть-чуть, и мне придется – наподобие Брута – куда-нибудь скакать, скакать до смерти, оседлан для забавы... Но все-таки пришли мы оба в чувства.

И тогда я рявкнул:

– Давай-ка, братец, вон отсюда, быстро! – и подталкиваю к двери твердо.

Он что-то стал вдруг лепетать и, в общем, внятно, так что я услышал – впервые за все время от него – не то чтоб связное совсем, но все ж я различил: «немного подождать»

и «дело все в письме».

Я обезумел. Я взял его за шиворот, встряхнул и поволок на кухню – чтобы клювом ткнуть в письмо, которое, как памятка, висело, приколото булавкой, на стене.

– Что все это значит?!

Он вырвался и отстранился. Сел.

Достал и стал натягивать берет.

Поправил и, взглянув надменно, молвил (и снова связно, значит, дурака валял все время!):

– Она вас ждет. Я с тем и появился, чтобы передать и подготовить к встрече.

Я обмяк. Хотя я и предвидел, но все-таки не верил до конца. Что же делать?

Он смилостивился, добавив:

– Мы завтра в путь должны отправиться. Это недалеко, в Р-ской области, три с четвертью часа на электричке. Да, теперь пора. Теперь вы знаете. И я вас нынешнего знаю. Она предупредила, что если вы забыли – не стоит беспокоить...

– Мне некого больше помнить.

– Да, вы помните, я вижу.

Мой обморок сменился беспокойством. Я бросился расспрашивать: что с ней и как она, что с нею приключилось с тех пор, как этот ветер, ветер, ветер наполнил свои щеки-паруса и все вокруг так быстро закружилось, что, чтобы уследить, юлой вертясь, напоминая сам себе стремнину и оглядку, или собаку, что, свой хвост пытаясь укусить и выудить из дебрей шерсти блошиный мельк воспоминания, крутит, вертит себя в стремительной оглядке на ничто – с тех пор ни отклика, ни зова...

И вот теперь, спустя – не время, нет – какой-то ком бессмысленности, бреда, который полонил кусочек возраста, я от такого вот создания слышу, что где-то она есть и ждет меня, поскольку там что-то эдакое вышло, и без меня теперь ей не распутать... Ну что ж, я рад, что мог бы быть полезен. Но почему все это втайне, нельзя ли было просто написать: так, мол, и так, нужно будет сделать то и это, и еще, будь добр. Всего ей нужно было три-четыре фразы – обыкновенно человеческих, но вместо – она устраивает невыносимый театр, мне присылая страшный тот отрывок из моего последнего письма.

Какой-то цирк выходит, если разобраться во всех репризах этого посланца: чудесный карлик – он смешон и пародиен настолько же, насколько мне зловещим показался поначалу.

Но, Боже, Боже, почему так странно.

Два года минуло с тех пор, как только в общих снах нам видеться возможно. Она исчезла без предупреждения: так – что-то в воздухе витало постоянно, гремучей смеси запах доносился из пауз некоторых фраз, отрывков телефонных разговоров, взглядов в никуда. Да, было внятное предвосхищенье краха. Но что там было рассуждать, когда сию минуту здесь она: вдохнуть, коснуться, молвить – рай – пустое место...

Но стряслась пропажа. И нужно было срочно эвакуироваться, поскольку воронка пустоты от взрыва стремительно росла и развивалась. Сначала жизнь была, как после смерти. Движение лишь потому не затухало, что из инстинкта самосохранения. Потом настал беспамятства наркоз, но долго тихим обмороком страха – там, где-то в нижней части А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

живота, сосало тонко, медленно срастаясь. И больше ничего – ни влаги, ни тепла. Густейшая, как темень, глухота, заваленная ватными холмами, которые плодятся тучно всуе. И лишь однажды – только этим летом – какой-то проступил намек, и не на-мек в том смысле, что

– на-метка, не след, к которому припасть, а так – неясный слабым светом проблеск, не эхо, нет, но что-то к новой жизни ее имеющее прикосновенье... Случилось это скорее более, чем менее, таинственно, и к тому же теперь я не берусь утверждать, что совсем случайно. Тут вот в чем дело.

В разгар июля я был приглашен своим приятелем к нему на дачу в гости. Уже неделю, как ладони зноя Москве бока, как банщик, разминали, так что к субботе стало невтерпеж, и потому я был ужасно обрадован любезным приглашеньем. Он позвонил под вечер накануне.

Но утром обнаружились дела, и не дела, но так – делишки, то есть мне нужно было кое-что состряпать: бодяжное, никчемное занятье, но то, что в понедельник кровь из носу заказчику взбрело вдруг получить.

И вот, порядком натерпевшись в офисе, в котором вдруг вырубился кондиционер, – скорей наружу я выбрался в теплейший нежный вечер. Москва, хребтом бульвара изгибаясь, вела меня к Таганке, остывая не сразу – будто на излете дня дыша остаточным теплом заката, и постепенно наливалась к ночи блаженных сумерек прохладной влагой. Войдя в метро, я двинул по кольцу и выбрался наружу в N-ский вокзал, купил билет и тронул дальше – на поезде, до пятой зоны, взяв бутылку пива на перроне, чтобы остынуть самому и снять досаду на то, что день пошел коту под хвост.

Полупустой вагон. В купе всего один сосед: «Располагайтесь» – так он приветствовал меня, и больше – убрал с колена ногу, дав проход.

Подвесил свой рюкзак, уселся.

– Будем знакомы – Алексей Васильевич, – попутчик добро улыбнулся, и я в ответ кивнул. Слово за слово – и разговорились: ни о чем, но очень мило.

Однако вскоре пришел отряд билетного контроля: громила в маскировочном костюме поставил галочку в моем клочке и вывел, взяв под локоть строго, соседа, потому что оказался «зайцем»: повлек в ближайший тамбур – разбираться.

Я же забыл о них, едва лишь взглядом проводил.

Я вынул ножик свой швейцарский, откупорил бутылку и с приятной жаждой предался утолению и скорости, с которой поезд покидал Москву, как будто тяжесть лишняя в ее границах добавлялась.

Вдруг погасло освещение в вагоне, и в дальнейшем история вот эта происходит в едва прозрачных сумерках (луна, повиснув на кукане проводов, тянулась гулко за движеньем).

Внезапно из тамбура доносится возня, и шум, и звуки грубые неясной ссоры. И я решаю выйти покурить, поскольку неохота, чтоб громила хоть как-то навредил соседу, который был столь мил со мной и ясен лицом и голосом: редчайший случай среди попутчиков, да и вообще.

Стою, курю у створки, неплотно сдвинутой, напор движения впускает в тамбур свежий воздух, освобождение от духоты. Громила, явно поостыв с того, что есть теперь свидетель вымогательств, давит на пассажирскую совесть. Сосед ему еще раз повторяет, что готов сойти сейчас же на ближайшей, – и вот уже платформа, огоньки, дверь разъезжается, и он выходит. Громила же бросается вдогонку команде «ревизоров», рванув поспешно в следующий вагон.

Окурок вылетает в щель перед платформой. Я возвращаюсь к рюкзаку, в потемки, электричка мчит и воет. И тут я вижу, что в купе моем расположились странные субъекты. Она и он... И все предельно смутно, но ясное дыхание волны предчувствия – все, что, по сути, нужно для видения... Я сразу понял, что здесь дело швах. Какой-то древний уловил я конА. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

тур... Вдруг я озяб смертельно. Поезд завис трассирующей цепью над жизнью, над небытием, и все вдруг провалилось.

Я сел поспешно, чтобы скрыть смущенье.

Почувствовал – там тоже чуют случай: беседа их мгновенно оборвалась с моим приходом. На руку же мне был вязкий сумрак, слабо усложненный скамейками, тенями пассажиров, разлившийся от выключенных ламп; к тому же лесополоса восстала стеною в окнах, заслонив далекий рой огней поселка... В общем, я... Я не был узнан. Сложил руки на коленях, уткнулся в них лицом и сделал вид, что сплю.

Спустя долго – пока не убедились, что я заснул, – их разговор продолжился. На всякий случай, дотянувшись, он тронул меня за плечо и негромко позвал: «Эй, товарищ».

Сгинув, я не реагировал.

Тогда он обратился к ней:

– Так что там было дальше? Как прошло?

– Дальше?..

Он как-то выгнулся пронзенно, ноги его уже не слушались, поэтому попытка – привстать, податься, задыхаясь, и как-то двинуться по направленью к двери – мгновенно провалилась. Он осел. Рванул рубаху на груди, пуговица под столом скакнула. Вдруг он весь взорвался кашлем, кашлем, словно пытаясь выкашлять свою же смерть, которая теперь уже пустила корешки и стеблем в мозг ползет. И вдруг затих внезапно. Шея надломилась. Голова о спинку кресла билась глухо. Пена сползла на подбородок. Бутон, как будто лопнув, распустился, и шар, сорвавшись с губ, поплыл к окну. И, чуть помедлив у фрамуги – солнцем, исчез в закате, плавившем каемку небесную поверх деревьев, одним из сгустков этой плавки...

– А чем вы таким особенным пользуетесь, что дает столь странный эффект?

– У меня был приятель, студент биофака. Ничего особенного, но однажды он похвастался, что, мол, у себя в лаборатории забавы ради синтезировал необычный яд. Действие его – паралич дыхания – мгновенно. Но главное, после его никак нельзя обнаружить никакими криминалистскими анализами. Из кухонного шкафчика он вынул дымчатую склянку, глянул на свет, поставил обратно. Я запомнила полку, третья сверху. И потом – не знаю, что взбрело мне в голову, – я улучила момент и стянула наугад четыре пузырька из шкафчика.

Их там целый склад, все блестят. Мне понадобилось время, чтобы выяснить, в какой именно склянке находится нужное вещество.

Я засыпал. Сон был защитной реакцией. Требовалось срочно перевести в неправдоподобную мякину сна – и так обезопасив себя и весь мир, – этот узнанный голос и то страшное, нелепое, что он произносил. Чтобы уйти еще глубже, я инстинктивно вдавил в глазницы кулаки. Сжал сильней колени. Сдвинул локти. Что он такое говорит? Еще сильней. Чтобы не слышать. Были бы вторые веки – и их закрыл бы. Потому что страшно. Еще зажмуриться.

Что между ними общего? Не встать и не уйти. Зажать ладонями уши – заметят. Зачем, зачем она это говорит. Я не хочу. Еще сильней. До колбочек. И палочек. Фасеточное зренье темноты. И в нем ячеистые своды. Неряшливые соты черных ос. Какой-то гул. Вагон – моторный, без пантографа. Должно быть, станция. Закрылись двери. И поезд тронулся, набирает ход. Я с ужасом предвосхищаю продолженье. Теперь она сказала, что на счету ее пятнадцать жизней, но яд закончился, и что теперь она «вся в поисках замены». Не может ли он чемнибудь помочь? Я чуть не вскрикнул. В самом деле, ну каково все это мне, который – к счастью, что не узнан, – в вагоне темном поздней – предпоследней – электрички встречает свою бывшую возлюбленную с каким-то гадом, но вместо того, чтобы отпрянуть и исчезнуть, – слышит все...

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

И я решил, что брежу, брежу и что вот эти голоса, они звучат внутри. Но все-таки, кто он такой – ее зловещий спутник, который так любезно предлагает свое участие в ее делах?

С кем она сошлась? Вскочить и выбежать. Тогда раскроется все дело. Очередное поражение

– клише и нонсенс. Но как мне только высидеть все это. Зажмуриваться глубже и сильнее.

Но дальше – некуда. Медовые разводы. Плывут, переливаясь. Какой будоражащий голос. Но почему так откровенна? Яд. Вещество. Горячка. Поражение. Глаза готовы лопнуть. Тупая боль незрения. Невыносимо. Как мозг податлив. Как виноградины, глаза вдруг брызнули и растеклись. Успокоение, глубокий сон. В нем вязкая, весомая, словно исшедшая своей летучей светосилой жидкость, колышась плавно и легко, медлительно проталкивала меня к пробуждению.

Проснувшись, увидел, что в вагоне горят вполнакала несколько лампочек и что в моем отделении сидит пожилая женщина: кормит с ладони котлетой путешествующего электричкой пса.

Пес, как все бездомные собаки, брал пищу осторожно и тут же пятился в проход. Сглотнув, качнувшись – клал морду на колени снова.

Вскоре выяснилось, что я проспал свою станцию и придется теперь два перегона идти по шпалам вспять, поскольку уже половина первого, а последняя электричка на Москву здесь не останавливается, и если проехать еще дальше, то неизвестно, успею ли на следующей перебежать на ту сторону, потому что впритык и вот-вот встречная повстречается с нами, и тогда мой путь – уже наверняка – удлинится еще на несколько километров.

Поезд нахрапом затормозил и, дернувшись, остановился.

Я сошел на платформу, огляделся: на этой станции я вышел один. Двери электрички решительно закрылись, тут же открылись и вновь, как отрезав, хлопнули.

Грохоча и воя, разболтанно промчалась последняя московская электричка.

Я двинулся в еще теплую, огромную ясностью ночь. В пристанционных огородах узкими ручейками между грядок медленно жил и струился низкий туман. Я спустился с платформы в плотную тень деревьев, чтобы нащупать тропинку, ведущую вдоль железнодорожной насыпи, и мне стало страшно. Привидевшееся не то во сне, не то в облаке нервной сверхчувствительности – оказалось настолько вычурным и мощным, что постепенно стало приобретать отчетливую ясность сбывшегося сновидения.

Я быстро шел под луной, и она настойчиво двигалась за мною, как если бы была предметом размышлений. Мой быстрый ход был похож на замедляющийся бег.

Я давно миновал картофельные поля, тянувшиеся вдоль насыпи. Лес приблизился вплотную. Если тропинка слишком уводила в сторону, я выбирался на рельсы и шел, препинаясь, по шпалам, пока она снова не выныривала из чащи. Ночь была теплая, то там, то здесь вдруг запевали птицы. Скоро мне повстречалась пущенная когда-то под откос старая дрезина. Сутулая плавная ветла шатром растекалась над ней. На покосившейся крыше дощатой кабинки сидела парочка. Они тесно целовались. Парень вздрогнул и развязно попросил у меня закурить. Я – уже на ходу – просто так спросил, далеко ли до станции...

Добравшись, я обнаружил, что приятель мой уже спит. Я не стал его будить. На веранде стояло пружинистое кресло-качалка, и я осторожно, стараясь не раскачиваться и не шуметь, забрался в него и укрылся стянутой с топчана шинелью.

Спать не хотелось. Из приоткрытой в сад двери крались замирающие настороже ночные шорохи. Вязко шлепнулась, стрекотнув сквозь листву, запоздавшая слива. Я любил здесь бывать и хорошо все знал. Дача была очень древней – 1890-х годов постройки. Мне нравился ее дремучий, почти заглохший сад. В старой беседке, едва устоявшей под натиском зарослей вишни, черемухи, сирени, – от лета к лету, словно сложный говорящий иероглиф, таинственно менялся узор, составленный из муравьиных дорожек. На чердаке под кипами старых журналов и башен из книг лежал в кожаном футляре голландский – громадный, как А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

кукольный театр, – аппарат для съемки на дагерротипы. Пустив внутрь колечко сигаретного дыма, можно было видеть, как в опрокинутые кверху тягой, клубящиеся пряди вбиралось

– сначала дико кривляясь и потом медленно оживая – изображение лица, до того лежавшее перевернутым плоским пятном на экране...

В одной из дальних комнат, в шкафу с проломленной задней стенкой, висели старые, брошенные сытой молью платья: с обвисшими – цвета растворенного в топленом молоке праха – брюссельскими кружевами, все в полуобрушенных рюшечках и сложных аппликациях; под их висячим ворохом, на дне, таилась заветная шкатулка со сломанной противной музыкой, набитая пачками желтых писем и картонных черно-белых открыток, присыпанных световой пудрой ретуши – с видами Альп, Апеннин, Венеции, Праги, Парижа; штемпеля их, как мутные окуляры, расплывчато содержали виды страшно далеких чисел: 10, 14, 17, 20, 27, 33, 59, 64...

Последовательность этих расплывшихся, кривляющихся оттисков странно напоминала мне мучительную эволюцию радужной оболочки зрачка неведомого наблюдателя времени... Зрачка, в чьих московских корчах растягивались зевки безобразных лакун площадей, снесенных кварталов, прорезывались шрамы проспектов, проступали рожицы в изменяющейся кутерьме переулков... Письма семнадцатого года адресовались в Иркутск.

Вдруг шорохи возобновились. Я завернулся плотнее.

Старый знакомый – мышонок Васька, вот уже третий год остававшийся мышонком (среди мышей тоже встречаются карлики), выбрался из-под буфета и, поклацав по темноте коготками, теперь умывался перед своей мисочкой с просом и кусочками сыра, весь – словно его обмакнули – отливая лунным светом, рассеянным на кончиках волосков его шерстки.

Живой, подвижный серебряный комочек.

Собираясь закурить, я достал из нагрудного кармана Zipp’у и сигареты. Вдруг кто-то заглянул в ячейку веранды и отстранился. Лицо, почерневшее под скобкой ладони, прижалось к стеклу на несколько мгновений.

Я обмер, метнул в эту рожу зажженной зажигалкой и выскочил на крыльцо.

Никого. Зажигалка горела в траве. Нижние ветви старой яблони раскачивались широко, как если бы с них слетела тяжелая птица. Я поднял зажигалку. В мокрой траве, пролившись длинными осколками, блестело стекло. Тишина. Застывший туман, напитанный лунным светом, прикрыл траву у забора и грядки клубники. Упало яблоко, прошелестев, как пуля сквозь одежду, через листья. В конце июля самопад?! И тут я догадался посмотреть наверх...

Там что-то крупное сидело и, подбоченясь, складывало крылья, опасливо при этом – бочком, бочком – перебираясь вдоль толстой ветви – туда, где гуще и темнее. Я четко видел снизу его профиль: с короткой шеей – длинный нос, горбатый, как у грифа, корпус...

Страх захватил мои мышцы, когда это существо, увесисто столкнув себя с насеста, вдруг ринулось сквозь крону и, плюхнувшись в траву, рвануло шаром через охапки клумб – с пионами, настурцией, фиалкой, куда-то вглубь, заранее теплицу огибая.

На веранде зажегся свет – проснулся Серега. Я объяснил, что кто-то был, наверно, вор.

Он кивнул: «Деревенские шалят».

Валерьянки не оказалось, и я опорожнил пузырек настойки пустырника.

Остаток ночи мы провели вместе на веранде. Пили чай и поглощали вчерашние пенки от клубничного варенья: безработная мать Сереги, оттрубив дачную вахту, по уговору, отправлялась на выходные в Москву.

На рассвете пошли купаться. Я долго нежился по течению на спине. Сквозь прорехи в еще плотном тумане казалось, что я сплавляюсь полого в разливающееся зарею небо.

Возвращаясь, я сплавал на тот берег, так что купанье меня взбодрило вполне.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Мы переминались с ноги на ногу на каменистом берегу, обсыхая. Выше по течению подавала гудки баржа. Наконец она смутно показалась из-за поворота. Баржа шла медленно, сомневаясь в фарватере. Я вдруг заметил, как от мощного гудка разлетелись верхние слои тумана.

Я сжал кулаки, подумав: если бы только криком я мог бы хоть немного разогнать свой личный туман, застлавший жизнь.

Серега торопился: через час ему нужно было встречать на станции подругу, и мы, стремясь разогнать озноб, рванули наперегонки в гору.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Глава 2. Куколка Раньше я почему-то не замечал, что горбун пахнет чем-то химическим.

Да – он пах.

Он был опрятен, но все-таки распространял запах: так пахнут больные люди и доктора – лекарствами, больницей. После объяснения я весь день приходил в себя. Точнее, то приходил, то снова отдалялся, мучительно пытаясь сосредоточиться, внушив себе, что касательство происходящего ко мне имеет лишь случайный смысл. Но ничего не выходило: размышления рано или поздно стопорились, и их осторожная логика разлеталась в пух и прах, будто нарвавшись на мину. Миной этой было допущение, что сон, привидевшийся мне тогда, в электричке, несет в себе крупицу истины. Не важно какой – истину символа или факта: жить с этим было невозможно. Умозрительные саперные работы ни к какому результату не приводили: густая путаница раздумий напоминала шахматную игру вслепую, где не только была неизвестна моя – заведомо проигрышная – позиция, но еще и на самой игровой доске не хватало нескольких полей. Попытка нащупать их содержимое приводила к тому, что начинало мерещиться черт знает что, и я бежал из этого места; но из темных клеток что-то рвалось, цепляясь, вслед – и еще долго пульсировало в мозжечке, будто в нем плясала фурия мигрени.

Наконец, придя к выводу, что разрешить кошмар можно только действием, я успокоился и стал обдумывать, как следует вести себя в поездке. Решил: долго разбираться с ней не буду, заберу письмо и задам стрекача. Вот только наличие странного шута в этой истории меня раздражало. Но я решил на первых порах ему – как проводнику – подчиниться и быть паинькой: хотя бы потому, что без него до места не добраться. А после сразу постараюсь от него избавиться. Это первое.

Вторым пунктом я решил ни в коем случае не цацкаться с Катей и вести себя жестко:

утопающий часто в панике топит спасателя; поэтому легче всего спасать уже обездвиженного: для этого нужно либо оглушить, либо сразу хватать за волосы, чтоб утихомирить, – так пламя пожара сбивают взрывом. Вот только нужно еще понять, кто из нас утопающий...

Покружив по квартире, я обнаружил его сидящим за шторой на подоконнике. Он сосредоточенно смотрел за окно. Облачко запотевшего стекла мешало ему видеть. Обернулся.

Я молчал, не зная, с чего начать. Облачко стало исчезать и совсем исчезло. Вопросительное выражение наконец сменилось рассеянным.

Я спросил: когда? Выяснилось: завтра утром – электричка в 9:20, с Казанского вокзала.

Решившись, я испытал облегчение. Но вместе с ним возникла тревожная, словно бы звонкая от нервозности пустота. Стало ясно: в квартире не усидеть. Я оделся и вышел.

Еще у дома купил водки, а до Солянки добрался, едва нащупывая себя в слабом чувстве. В «Пропаганде» сдуру выпил вина, и только через неделю припомнилось, как обратно меня везли на такси цыгане, по пути дважды пересаживая в «неотложку» – к ручным медведям, которых душили санитары, повязывая им роскошные банты. Наконец сгрузили на площадь трех вокзалов, положили на трамвайные рельсы, скользко, а очнулся я дома, испугавшись, что надо скорее обратно...

В метро горбун вел себя прилично. Не бормотал и был сосредоточен. На следующей остановке ему уступили место. С достоинством запрыгнул на сиденье, кивнул в благодарность.

На вокзале обнаружилось, что у него есть деньги: купил с лотка булочку и кофе. Я нервничал, мне было не до завтрака.

Когда стояли в очереди в кассу, важно сообщил, что билет покупать ему не нужно. И правда: в поезде он предъявил контролерам инвалидную книжечку.

С утра народу в электричке было мало, и я смог вытянуть ноги: колени дрожали.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Горбун сидел напротив, с краю, и с отсутствующим лицом что-то нащупывал в карманах.

И еще. Тогда, в электричке, я заметил, что горб его стал больше, топорщится еще сильней.

И вот, поняв, что сам я был – хотя и косвенным – виновником начала, я стал дорогой припоминать то, что так долго было под запретом...

Одержимый идеей поправить рушившуюся жизнь (защитившись на психфаке, Катя нашла себе какую-то странную работу, стала пропадать на ней и возвращалась после как чужая, но не только в этом было дело), я стал подумывать о крайних мерах. Последние заключались в попытке перевоплощения, своего рода повторения метаморфозы: из бабочки, которая вот-вот погибнет, – в другую бабочку, которая бы возродилась за счет своей же смерти. Увы, я тогда совсем не представлял, какое там – на новом свете – может возникнуть действо...

Практическая сложность задуманного состояла в том, что необходим был отвлекающий маневр. Для этого я выбрал умиротворяющие обстоятельства туристического отдыха.

Мной предполагалось отправиться куда-нибудь на юг, к морю – туда, где все бы было интересно и потому притупляло внимание к сути: трюк, надо сказать, вполне тривиальный, чтобы она по мере действия меня не раскусила. Но, находясь в цейтноте, я не смог придумать чего-нибудь изящней. К тому же мне уже давно Москва обрыдла – хотя бы тем, что мы в ней жили: мы растворялись в наших ссорах, как в вязкой кислоте, и потому хотелось попросту слинять из настоящего (так отражение подмывает сбежать за рамки зеркала, покинув амальгаму).

В начале апреля крах стал очевиден, и я решился. Волокиты в турагентстве не случилось, на все про все – визы, билеты, недорогая гостиница в Тель-Авиве – ушла неделя. Прилетели сначала на Кипр и в ожидании астрономического увеселения – накануне затмения отплыли из Лимасоли на пароме в Хайфу.

...До ливанского берега три часа ходу. Судя по солнцу, курс теплохода слегка воротится носом от него и постепенно забирает к югу.

Кругом пустынный штиль; линия горизонта – как лезвие. Ни облачка. Пассажиры вывалили на палубу и сейчас коптят на спичках донышки пластмассовых стаканов, бутылочные осколки и другую прозрачную мелочь. Посматривают на часы, спорят, у кого точней.

Тучный грек, сложно сопя, устраивает на носу баррикаду – три пары солнечных очков. Стеклянный дзот разваливается: грек, чуть разогнув переносья и дужки, снова цепляет на пробу.

Затмение будет концентрическим и на этой широте почти полным: граница лунной тени промчится где-то совсем неподалеку.

Я ни разу не видел затмения. Я замираю от будоражащей смеси восторга и ужаса.

Затмение представляется мне фантастично, как некий конус, наполненный сумерками: он восходит вершиной к черному солнцу, которое излучает ночь...

Кате неинтересно. Она познакомилась на палубе с очаровательной старушкой. Старушка оставила приятельнице своего престарелого таксика. Песик едва жив, старушка волнуется.

Мне нравится таксик, но не нравится старушка. Я иду в бар и возвращаюсь с кружкой пива.

Наконец 11:54, вокруг заплескались возгласы: началось.

Я сооружаю дифракционную щелочку между указательным и большим. Я придумал этот способ наблюдения еще в детстве – что-то вроде обскуры, сложенной из пальцев. Презирая очки, с ее помощью я боролся в школе с надвигающейся миопией – сквозь нее при необА. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

ходимости можно было надежно разглядеть детали удаленных предметов и условия задач на доске.

Чтобы пригасить яркость, я плотнее зажимаю в пальцах стылую горошинку светила.

Далее все происходит как по писаному: «И солнце вошло в ущерб. Скоро стал виден серп в слоистом облачке остатка дифракции спектра... Обморок яркости – сумрак – воздуха мякоть пронизал, яблоко стратосферы, как глазное, вдруг стало сизым. Публика, что на пароме, кверху внимание вперив, ахала, видя, как в саже солнце кусала луна, как в перьях и хлопьях сажи барахтался дня зрачок, наколот на тьмы колок. Великое затемненье, обморок дня застыл в огромном, как О, поднебесье, – длань лунная наложила его на сознанье земли.

Стало прохладно. Ветер, штиль теребя, понесся прочь из тени в места, еще утомленные светом. Луна, как бритва Длилы, космы Шимшона брила, и падали в море снопа солнечной шевелюры. О, лысое солнце ночи! О, черный зевок затменья! Зрачок оскопленный блещет и каплей идет на дно...»

Вскоре пассажиры взволновались и подались в укрытие, остерегаясь вредных выбросов жесткого излучения.

Мне дико захотелось остаться одному. Я метнулся на нос, сел над бушпритом, свесил ноги. Катя окликнула меня из-под козырька верхней палубы. Я не реагировал. Все затмение я просидел над швом разбегающегося моря, пялясь в исчезающее солнце. Лунная тень шлейфом сумерек причудливо шла в огромной атмосфере вдоль своих стереометрических границ...

Словно что-то мучительно припоминая, я силился вобрать видение смерти светила в свои глаза и мозг – до конца, до самого кончика зрительного нерва. Я был уверен, что если удастся это сделать, то – вспомню. В этом мне маячило спасенье.

При входе в порт Хайфы всех пассажиров согнали на палубу и выстроили вдоль перил по обоим бортам. Оказалось, все обязаны представить свои лица пограничникам – специальному отряду физиономистов, которые неутомимо кружили на катере вокруг теплохода, пока мы, крадучись, шли к причалу. Один из них чересчур пристально вперился в мою милость.

Он даже что-то сказал напарнику, кивнув на меня. Тот тоже обратил внимание, и у меня ослабели колени. Я постарался овладеть мимикой, согнать озабоченное выражение, улыбнулся. К счастью, террористов среди пассажиров не оказалось, и когда погранцы перед самой швартовкой свалили восвояси, закурив дрожащими руками, я выдохнул и опустился на корточки...

Вечером следующего дня мы гуляли по набережной, лущили фисташки и тянули из высоких пластмассовых стаканов водянистое пиво «Маккаби». Бетонная набережная, лениво протянувшись вдоль череды прибрежных отелей, кончилась очередным пивным бунгалом, окруженным тростниковым плетнем, начался теплый и мягкий пляж, и скоро, окончательно увязнув в песке, мы остановились.

Было ветрено, и волнорезам приходилось туго. Укрупненное перелетом к югу светило, натужно просаживая горизонт, едва уже держалось на поверхности – и когда все-таки кануло, в этот момент набежала особенно крупная волна и достала нас брызгами. Я отказался от идеи выкупаться.

Заорал, как срезал, киловаттный муэдзин на невидимом минарете.

Темнело стремительно, звезды проступали со скоростью проявки фотоснимка. Тонкий месяц давно висел накренившись, будто оседлан тяжеленьким ангелом сумерек. Мы сидели на большом, еще теплом камне и обсуждали, куда и как поедем прогуляться. Сначала наперебой называли места – Цфат, Бейт-Лехем, Несс-Цион, Акка, Кумран, Эйн-Геди, Эйлат, но когда речь зашла, когда именно и в какой последовательности, – я сказал, что все поездки нужно отложить на неделю. Что в течение этого времени мы никуда и носа не покажем из гостиницы, так как у меня есть к ней дело, а какое – сейчас скажу.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Все-таки я нервничал, получилось сбивчиво, но она поняла сразу. Что-то прикинув в уме, неожиданно легко и даже весело согласилась.

Мы вернулись в гостиницу, и я показал ей расписание серий.

Минут двадцать ушло, чтобы растолковать подробности процедуры и то, как она должна себя вести. Хотя я и старался с самого начала говорить об этом как об игре, постепенно она стала поглядывать на меня с опаской.

Я отмахнулся: пусть, пусть думает что угодно, главное – не спугнуть, подвести к первой серии, а дальше уже никуда не денется.

В первую ночь я не спал в промежутках, боялся сбиться с распорядка. Сначала все шло хорошо. После первого же приступа она отключилась, и тень пролилась в точности, как предполагал: из ямки ключицы скользнула по левой груди на живот, и когда струйка добралась, иссякнув, вся живая лужица света тихонько заколыхалась, изменяясь и медленно исчезая. Контур постепенно уменьшался, принимая замысловатые формы, рвался, открывая новую кожу. Как только линия приостанавливалась жить и искривляться, я фотографировал эти письмена, древние смыслы оживали видениями, перегной забвения взрастил исток...

Я не мог оторваться от этого карнавального шествия драгоценных букв. Я судорожно отбирал сокровища алфавита желания...

Наконец оторвался, расшторил открытое окно – и тут же вернулся – лужица почти исчезла и теперь блестела яркой ровной точкой, всклянь наполнявшей пупок. Застыв, устремилась на донышко. Обомлев, я спохватился и от живота, не целясь, нажал на спуск. Затвор щелкнул, вспышка вырвала ее из темноты и бросила обратно, разметав ей руки и бедра по простыням...

И тут я понял, что я натворил.

Отстрелявшись, фотоаппарат зажужжал, напористо перематывая пленку. Я сел на подоконник и там просидел до начала второго приступа.

Было свежо от близкого бриза. Патрульные катера конусами прожекторов кроили долгую бухту Яффы.

Месяц очертил четвертинку неба. Я так ничего и не придумал. Одно было ясно – отступать поздно.

К полудню я оказался близок к помешательству. В конце четвертой серии стали появляться странные симптомы. Температура, вместо того чтобы снизиться до тридцати трех и двух десятых и остановиться, упала до тридцати – и тут же стремительно взлетела до птичьих тридцати восьми. Она металась в бреду, индикатор подмигивал на сорока, и я хотел было уже прервать серию, как вдруг рукой ощутил, что холодеет...

На этот раз обошлось. Температура пришла в норму как раз в то мгновение, когда уже пора было подводить к консервации. Еще пять минут – и я бы стал убийцей.

Уложив ее, я помчался проявлять фотопленку. Вылетев из «Кодака», нарвался на оцепление – пока я торчал у проявочной машины, на углу обнаружили неопознанный пакет, тут же в воздух взвилась опасность теракта, и теперь ждали саперов. Прохожие обрадовались, что наконец могут оправдать праздность, и превратились в бдительных зевак. Обойти всю эту кутерьму значило дать крюк в два квартала и потерять минут десять. Я рванулся через ограждение. Меня скрутили, но после проверки отпустили.

Все шло вкривь. Былая уверенность неофита превратилась в отчаянное сомнение – в обморок свободы действий. В чем состоял просчет, думать было некогда. Элементы последовательности требовали абсолютного ума и сосредоточенности, как при раскрое большого, пронизанного трещиной алмаза. Выявляемая с каждой новой серией еще одна графема алфавита, с помощью которого я надеялся прочитать ее тайну, была на вес двойной жизни – моей и чьей-то еще, неизвестной, – той, что рождалась сейчас у меня под руками.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Иногда я брал ее голема за руку и подводил к зеркалу, как на пробу. Поначалу было страшно: только глянув, тут же садилась на корточки и, прячась, подглядывала за отражением поверх коленей. Потом обвыкла и стояла в зеркале смелее, но все равно – ежилась, поводя плечами, и переминалась, словно входила в холодную воду. Наконец не выдерживала, забиралась обратно в постель, взбивала ворох простынь и, скользнув под ними, сворачивалась неприметным комочком, стараясь перехватить, удержать участившееся дыханье.

Так продолжалось еще два дня.

Пятый день не дал особенных результатов. Вдобавок я обнаружил, что время от времени не могу удержать ее зрение. Иногда она гасла, и, ничего не видя в кромешной тине страсти, не в силах прерваться, я находил и удерживал ее запрещенным приемом в поле сверхчувства на ощупь. Если бы я ее упустил, всю трехчасовую операцию пришлось бы начать заново.

Но это не все. Иногда я слышал, как она тихо смеется. Из этого еще ничего не следовало: грудные младенцы тоже чему-то про себя улыбаются, хотя у них нет ни опыта, ни памяти. Тут дело, скорее всего, во мне самом. Ее смешки находили во мне некий чудесный отзыв. Словно смеялся я сам – создатель и ребенок своего исчезнувшего детства. Впервые поймав ее смешинку, я чуть было не сорвал всю серию, которая через двадцать две минуты должна была завершиться, и напряжение уже зашкаливало так, что малейшее отклонение от последовательности грозило вышибить все клапана: мы бы погибли оба.

Это было так, будто на всем ходу вдруг кончилась сумеречная нора горного тоннеля, под напором движения из-за высокой скалы хлынула в лицо облитая розовым маслом низкого заката равнина, и следующий тут же за тоннелем крутой поворот на долгое мгновение остался незамеченным: на пределе – с заносом, сжав зубы и намертво вцепившись в руль, мучительно жмурясь от ослепления и жути...

Но ничего, скоро я научился на это быстро реагировать. Позже, если мне приходилось улавливать ее неожиданный, будоражащий смех, я как бы скашивал зрачки и, поднырнув, без задоринки проходил под волной своего отзыва, так и не взят врасплох оплеухой от веера брызг, крученья и света...

Иногда у меня мелькали проблески веры в благополучный исход. Но казалось, они только для того и появлялись, чтобы, исчезнув, еще больше дать волю отчаянию и безысходности, которые тут же, до краев наполняли углубившуюся полость надежды.

Временами мне действительно мерещилось, что дела мои не так уж плохи. Например, ее постепенное привыкание к зеркалу вселяло в меня не то чтобы уверенность в окончательном успехе, но хотя бы необходимую бодрость, с какой я приступал к очередной серии.

И все-таки страх зашкаливал. Главное было – не сорваться в панический штопор. Так, оказавшись за бортом, глядя вслед удаляющемуся кораблю, самое важное – следить за дыханием, не дать панике его сорвать: несколько брызг, попавших в легкие, пустят вас на дно раньше, чем на воду спустят шлюпку. Я отлично это понимал и держал себя в руках. Тогда у меня уже исчезло чувство, что мною творимое – подвластно единственно мне. Но до последнего я старался взять на себя все, быть единственным ответчиком в этой истории.

Долго в таком напряжении оставаться было невозможно, инстинкт самосохранения тянул меня за рукав прочь из этой истории. О, если бы я тогда не дал слабину и не пустил бы все на самотек!

На шестой день на рассвете, за час до начала, я вышел из гостиницы вниз к набережной в поисках уже открывшейся кофейни. Пройдя три квартала, я вдруг решил сбежать. Да, сбежать. Дойти до станции, сесть в автобус до Хайфы, и концы в воду. Документы, деньги при мне, на вещи в такую теплынь наплевать, а с ней там сами в конце концов разберутся. Даром, что еще не все сделано. Ведь только я это знаю, постороннему глазу все недочеты – частичная амнезия, недомолвки жестов, провалы взгляда: когда зрачки на заметное время застыА. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

вают на чем-то невидимом, – все это покажется простыми странностями: мало ли людей на свете, которые не этим светом зрячи? А сама она... С ней все будет в порядке, ничего она не заметит.

Я оглянулся. Тут и там на узкой улочке, взявшей в прицел едва показавшее темя солнце, уже сонно высовывалось оживление: зеленщик выкатывал тачку с роскошными, как клумба, блиставшими брызгами охапками салата, петрушки, сельдерея, крепкого, как бочонки, редиса. Толстый мальчик у фруктовой лавки, обморочно зевая, собирал на корточках обратно в корзину распрыгавшиеся апельсины. Сосед зеленщика, лысый старик с вязаной кипой, неизвестно как держащейся на запрокинутой макушке, в грязной майке и почти сползших с зада штанах, возился с заевшими жалюзи в мастерской. В доме напротив очнулся водопровод, и в окне второго этажа густо мелькнул ливень медного, мягкого блеска: туго стянула к затылку волосы, обмакнула лицо – нет ли облачка? – в еще жидкое небо. Где-то наверху прочихался и затарахтел невидимый мотоцикл и – вместо того чтобы лихо и кратко промчаться вихрем, блажным ревом кромсая утреннюю плавность, мучительно, как будто упираясь, – скатился под гору мопедом: долговязый резервист, азартно оседлав колесного ослика, с автоматом на шее, зажав футбольный мяч между торчащими выше руля коленями, поспешал не спеша на утреннюю поверку в часть, возвращаясь из увольнения...

Я свернул направо и, забирая лесенкой переулков в гору, вышел на улицу Герцля. Стоя на обочине, помахал водителю автобуса.

В диораме лобового стекла плавно потекла равнина, сады, поля, вдруг равнина разломилась взгорьями, вздыбились раскрошенные скалы, там и тут забелели монастыри, блеснули купола, и скоро Иерусалим раскинулся и разбежался улочками по холмам.

Неподалеку от автобусной станции отыскалась контора, торговавшая морскими круизами. Громоздкая маклерша с печально выпуклым взглядом выписала ленивыми каракулями билет на паром, отплывающий завтра из Хайфы в Ларнаку, и крупно воззрилась на меня, поджидая, когда я достану деньги.

Я подобрал с конторки билет:

– А если я раздумаю плыть, я смогу его сдать обратно?

– Сожжешь. Только я верну тебе всего тридцать процентов.

Зажужжал крошечный вентилятор, и тетка заерзала, пытаясь уловить слабую струйку воздуха.

Окончательно потеряв ко мне интерес, включила под стулом шумный чайник и принялась вычитывать что-то на обертке «Таблерона».

Пролепетал звоночек, означая еще одного вошедшего посетителя. Я увидел себя со стороны: остолбенев в нерешительности, тупо уставившись на рекламные бело-синего морского глянца плакаты, я стоймя стоял с билетом в руке перед исполненной невнимательного презрения маклершей.

Я кинулся вон и столкнулся у порога с окладистым хасидом, строго ожидавшим, когда я приду в чувства.

Я побрел в Старый город и вышел к Яффским воротам. На площади, у башни Давида, чуть успокоился среди толкотни и неразберихи. Присел на корточки, как делают арабы – для перекура, локти на коленях. Скоро рядом встала девушка, опустившая подле меня корзину, полную белых сырных дисков, от которых сквозь марлю шел острый овечий запах. Белая пахучая гора, серый шелк с черной каймой по шву тянулся вверх, девичья щека, персиковый пух, смиренные руки, платок, сходящийся плотно вокруг шеи. Отдохнув, она двинулась дальше, глядя под ноги, чуть покачиваясь от тяжести корзины, несомой у бедра.

Я подумал:

у нее в корзине не сыр – там отрубленная моя голова...

В тесной забегаловке усатый толстяк щедро набил мне салатом питу, уложил два шипящих фалафеля. Кусок застревал в горле, но я все же добрался до половины. Захотелось пить, А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

и я вернулся к стойке – за колой. Расплачиваясь, бумажника в заднем кармане брюк не обнаружил. Обхлопав себя по всем карманам и посмотрев на полу, я зачем-то схватил с прилавка банку и кинулся в погоню. Хозяин, что-то крича, – за мною.

Дальше я едва помню. Вот я прерывисто мчусь по узкой улочке, отбрыкиваясь от встречных, и стараюсь не упустить из виду смуглую лысину пацана, который, пока я расплачивался, терся в фалафельной, клянча у туристов мелочь. Хозяин, то и дело хлопая меня по локтю, что-то орет благим матом и очень мешает. Парнишка спешит, но не слишком, словно убегает так – на всякий случай.

Я разворачиваюсь, сую в руки полоумному хозяину фалафельной жестянку: тот не сразу затыкается, но отстает, продолжая что-то орать, а я возвращаюсь к погоне и скоро вижу: мой воришка, качнувшись вбок, шныряет в дверь какой-то лавки.

Влетаю следом, путаюсь в занавесях, пробираюсь коридором, спотыкаюсь, протискиваюсь – и стоп: вокруг темно из-за наглухо закрытых ставень, но свет – какой-то тусклый, тоскливой желтизны отсвет протискивается, обваливаясь лохмотьями теней, за громоздящимися вдоль стен стеллажами. Резкий запах тертой полыни, жженого сахара и гашиша.

У меня кружится голова, и я нетвердо пытаюсь на ощупь приблизиться к заднику лавки.

Там, у стены, блестят два глаза: присев на корточки, мальчик прячется за медными чанами.

Его выдает любопытство, смотрит он не затравленно, а озорно, сейчас хихикнет. Вдруг все вокруг начинает плыть, и стены вогнуто колышут темноту, содержимое лавки стремительно оживает, слипается в сплошную череду из чашек, чаш, пиал, кувшинов, ваз, подносов, бус, монист, кривых кинжалов, вынутых из ножен, четок, каких-то книжек и лубков с персидскими красавицами, их грозно сросшиеся брови и вся эта дребедень подхватывается головокружением, развинченно несется каруселью под ногами, где внезапно в центре взрывается белый свет, и по мере того как он наполняет меня внутри, темнеет в глазах и меркнет вверху, у темечка. Но прежде чем упасть, я все же успеваю и, падая, бью скрутившего меня амбала в пах...

Потом я долго вижу ее, сидящую по-турецки на незастеленной постели. Белые стены сочатся ровным матовым светом. Она смотрит прямо перед собой в окно. В его квадрат вписано полное, терпимое для глаз закатное солнце.

Крохотная изумрудная ящерка-калека застыла на ее бедре. Их взгляды неподвижны и сходятся в одну точку, ослепленную солнцем.

Очнувшись, в конце концов я обнаружил себя на крыше.

Сначала было непонятно где. Я увидел над собою небо, а привстав, понял, что вокруг

– открытое, как на пустыре, пространство, приостановленное сзади сохнущими на веревках простынями и углом стены. Я долго рассматривал свою тень на штукатурке. Чем-то она привлекла меня, и я подумал: эта тень – не моя.

За простыней невдалеке открывался утопленный за горизонт купол с крестом в окружении верхушек кипарисов. Стало ясно: то, что я принял за пустырь, – пространство крыш домов, вплотную прилепившихся друг к другу. Однажды у Гефсиманского сада я видел военный патруль: солдаты свободно прогуливались над карнизами, внимательно посматривая вниз, на уличную толпу. Поговаривали, что почти в любую точку старого города можно попасть, передвигаясь исключительно поверху.

Голова была свежей, я ощупал себя – вроде ничего не болело. Я встал, чтобы осмотреться и понять, как отсюда спуститься.

Происшедшее меня ничуть не испугало, потому что было настолько невероятно, настолько я не понимал, что произошло, что все отнес к разряду недоразумения. Я даже был благодарен неведомым обстоятельствам за то, что очутился в таком чудесном месте. Когда б А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

еще мне самому взбрело бы в голову сюда забраться? Когда бы я еще увидел равнину белого города, стоящего в море света?!

Солнце палило вовсю, и стоило закрыть глаза, как оно тут же перемещилось слепым пятном – в затылочную область, и там мягко шевелило своими теплыми кровяными лепестками.

Поднявшись, я обнаружил, что совершенно наг, и вдруг пронзительно заныло темя. Я снова сел. Еще раз недоверчиво осмотрел себя и почуял, что крыша на новом месте раскалена прямо-таки зверски. Попробовал, поерзав, переместиться и отыскать то место у стены, где лежал прежде, но, видимо, тот участок уже успел нагреться.

Я вскочил, стянул с веревки простыню и, обернув вокруг бедер, отправился на разведку. Стараясь срочно удалиться от места пробуждения, был неосторожен и едва не провалился в щель между домами.

Требовалось срочно отыскать место для удобного спуска, где было безлюдно: никому ничего объяснять не хотелось. Ориентируясь по идущему снизу уличному гулу, я наконец вышел в тишину и осторожно подполз к краю, опираясь только на кончики пальцев.

В крохотном внутреннем дворике росло, наполняя его с горкой, густое абрикосовое дерево. По ветке, налегающей на край крыши, я спустился вниз. Огляделся. Кругом глухие стены, запертая изнутри низенькая дверь и напротив от нее единственное окно. Ни души.

Страшно хотелось пить.

Я отобрал с земли несколько битых абрикосов.

Обсосанной косточкой постучал в окно.

За спиной раздался глухой звук упавшего плода.

Постучал еще.

Дворик был тенистый, и лезть обратно на крышу не хотелось – я сильно обгорел во сне, и теперь любое движение, вызывающее сокращение кожи, ощущалось как ссадина.

Я потуже затянул на бедрах простыню и сел на лежащий под абрикосовым деревом коврик. Я подбирал вокруг себя сочные плоды и, надкусив, высасывал медовую мякоть.

Вдруг подумал: как она там?

Все равно пить хотелось нестерпимо, и я снова подкрался к окну.

Постучал – теперь упорней, звонче.

Рама прянула от стука, как живая.

Громко спросил по-английски: есть кто-нибудь?

За плотной шторой ничего не видно.

Вдавил раму глубже (насколько было возможно – что-то там мешало) и протянул руку, чтобы отодвинуть штору. Не по себе мне было лезть в чужое хозяйство. Я мешкал, теребя, сбирая пядью складки толстой ткани, пытаясь подобраться к краю – чтоб разом сдвинуть и открыть – что там, за нею.

Не так все оказалось просто.

Я стал тянуться вбок и внутрь – для этого пришлось прижаться предплечьем и щекою к раме. При этом в боковом зрении вдруг мелькнуло чтото зеленоватое, находясь смутно, не в фокусе из-за близости к глазу, рывком спустилось по известняку стены и застыло у переносья.

Зажав в руке край шторы, я отстранился, чтобы разглядеть. Это была ящерка, точь-вточь такая же – с раздвоенным хвостом. Во рту она держала пестрый лоскуток: исчезнувшую по брюшко в пасти бабочку. Вдруг кто-то сильно дернул меня за руку, и я влетел в темень.

Что было дальше? – Дальше снова темнота. И в ней какие-то щелчки, щелчки мгновений, как будто кто-то перезаряжает... Да, там были вспышки, одна, другая, череда из букв, которые слагались по группам в имена, так, словно смысловой мотив на ощупь к истине пытался подобраться, чтоб имя верное, единственное выбрать... Щелчки и вспышки раздаА. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

вались, похожие на то, как если бы фотограф опергруппы работал на месте преступления, снимая ракурсы от следа к следу с трупа.

Все это длилось дико долго. Никак нельзя было проснуться...

Потом возник внезапно некий звук, протяжный тонкою тоской, – и, подхватив, вдруг вынес зрение на место ясное, и я очнулся...

В общем-то все, что случилось тогда со мной, впоследствии никогда не вызывало чувства досады. И совсем не потому, что сослагательный мотив отношения к прошлому всегда мне казался порочным. Позже, вспоминая, я всякий раз был счастлив от уверенной мысли, что легко отделался. Хотя, чего именно я тогда бежал, все еще не ясно. Есть два варианта отношения к происшедшему. Либо расценивать его как пустое событие – случай, не имеющий никакого внешнего смысла. Либо пытаться найти слабый отзвук, след, неким образом деформирующий судьбу, ее тем самым выявляя. Увы, такое понимание забрезжило лишь недавно...

Я отчетливо помню, что после провала в окно мне не было больно. Зацепившись ногой за раму, я окончательно потерял равновесие и рухнул в мягкий морок головою. Окно со стуком затворилось, портьера вязко колыхнулась, и чья-то крупная фигура исчезла в полной темноте. Я было подался вперед, чтоб встать, но кто-то, взяв меня за плечи, сдержал и, дернув, снова опрокинул навзничь. Я попробовал вырваться, напряг пресс, плечи, но тщетно

– второй, навалившись, сдержал меня за ноги. Я дико закричал. Другой раз, третий. Ноль внимания. Мне держат руки, ноги – и молчок. В конце концов я надорвал, охрипши, голос...

Довольно долго я лежал и слышал их сопенье. Пытался раза два рвануться, сбросить – хоть бы хны: как будто бы свинцом меня залили. Вдруг кто-то положил мне руку на глаза, и больше я уж ничего не помню внятно...

Очнулись мы почти одновременно.

Сначала я увидел звезды – такие крупные и сочные, как каменная соль на хлебе: вся половина неба полусферой тихонечко кружилась и дымкой марева, как будто рябью, покрывалась. Потом вдруг что-то поднялось с моей груди, стало легче дышать. Я привстал и, вытянув руки, осторожно нащупал ее.

Мы обнялись.

Где мы и что мы – понять было невозможно.

Представлялось ясным только одно – местность горная, под ногами «сыпучка» – мелкокаменная зыбь. Идти по ней невозможно – и больно, и опасно: я пошел на разведку, но скоро пришлось опереться на руки, я потерял равновесие и полз обратно на карачках.

Оглядевшись – если только в бочке с дегтем можно оглядеться, – понял, что если и идти куда-то, то – вниз, туда, где угадывалась в темени, огромной и глубокой, как зрачок исполина, дорога: несколько раз почти на самом дне показались светлячки автомобильных фар и, медленно прочертив дугу, исчезли. Спускаться в таких густых, как пустота, потемках было безрассудством, но я чуял: нужно срочно сваливать с этого места.

Стараясь передвигаться по более или менее пологим местам, мы постепенно забирали в сторону скалы, где, трассируя за придорожным кустарником, исчезали фары.

Нам повезло:

только два раза не смертельно упав, в конце концов мы оказались на асфальте.

Было все равно куда идти: округа не поддавалась опознанию. Мы тронули наугад, налево.

Местность напоминала гигантский сотейник, с узким долгим дном и высоченными краями, а мы, получалось, обходили дно по краю: над окоемом не было звезд.

Легкий ветерок донесся с противной стороны колодца, отвел комаров и приятно обдул все тело. Послышался едкий запах.

И тут меня осенило: мы шли по шоссе, ведущему вдоль берега Мертвого моря на север.

Я сказал Кате о своей догадке; она хмыкнула:

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

– Скажи спасибо, что не Крым.

Все-таки хоть как-то полегчало.

Мы пошли живее – временами шарахаясь за обочину от хлещущих по шоссе фар. Мы решили заночевать где-нибудь в Эйн-Геди, наверху, в рощах: ловить попутку в сторону Иерусалима – голым и в такую пору – было дикостью.

Вдруг из-за поворота взметнулся плотный конус света. Медленно он прощупывал маслянистую поверхность воды.

Искрящиеся соляные столпы, немо стеная, кривлялись – вспыхивая и пропадая – под слепящей дланью света.

Мы не были в силах вообразить, что происходит, и просто прижались друг к другу.

Вскоре обнаружилось, что световой конус раздается от диска прожектора, установленного на бронетранспортере. Машина двигалась медленно и упорно, толкая перед собой массу света.

Пограничники отнеслись к нам дружелюбно. Мы соврали, что вечером купались, и у нас кто-то стянул одежду, а теперь, когда стемнело, пытаемся добраться до нашего кемпинга, в youth-hostel у Моссады.

Сержант или сделал вид, что поверил, или в самом деле поверил – и велел выдать нам какое-то солдатское тряпье. Потом связался по рации с патрульной машиной. Скоро примчался джип с мелкой сеткой вместо стекол, из него выскочили два солдата. Они составили в два яруса ящики на заднем сиденье и усадили нас на освободившееся место. Водитель оказался эфиопом, и – пока не заговорил – в темноте мерещилось, что он без головы. Угостив яблочным соком, нас довезли до самой Моссады.

Мы заночевали на скамейке автобусной остановки. Неподалеку в зарослях кустарника у костра шумным весельем кипела студенческая компания. Почти до света они пели под гитару. Я с удивлением узнал мотив одной из песен. Это была «Темная ночь».

Утром, завидев припарковавшееся у остановки такси, мы бросились к водителю и, обещая горы золотые, стали упрашивать свезти нас в Тель-Авив. Шофер помотал головой и сказал, что его пассажиры сейчас осматривают крепость и что за два часа он никак не обернется. Тогда я отогнул еще два пальца, и через минуту за четверной тариф мы уже неслись вдоль озера жидкой соли, растерянно оглядывая потрясающую, словно лунную, местность.

На светофоре за два квартала до гостиницы мы переглянулись и выскочили в разные стороны из машины. Попетляв по округе, встретились в номере.

Пока Катя принимала ванну, я позвонил в Несс-Цион Перельштейну. Вечером Костик привез деньги. Я расплатился за гостиницу и купил билеты. На следующий день мы были дома.

А спустя неделю Катя исчезла.

Канула внезапно, и я пропал вместе с ней, как не было.

Был звонок из конторы, где она до того отработала свой испытательный месяц. Сказали, что срочно ждут ее на постоянку. Катя обрадовалась – как-то таинственно обрадовалась: сложила пальцы крестиком, подошла к окну и долго там стояла. Я окликнул ее. Не отвечая, метнулась в прихожую, оделась – и пропала допоздна.

Через день, наспех собравшись, она уехала в какую-то подмосковную командировку.

Я был на ее факультете, объездил подруг и написал отцу в экспедицию. Я пытался свести концы, но тщетно. Прошло два месяца. Отец наконец отвечал, что недавно она ему писала: все хорошо и даже слишком, наконец теперь при деле, работа безумно интересная, творчества много, пока часто приходится разъезжать, но скоро все это прекратится, работа станет оседлой.

Затем через неделю раздался нервный междугородный звонок. Она узнала, что я стал будоражить отца, и хотела предупредить. Она сообщила, что все в порядке и что искать ее нет А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

смысла. В разговор развязно встряла телефонистка и напомнила, что заказаны три минуты и что пора бы закругляться.

Тогда, положив трубку, я испытал облегчение. До меня еще не дошел полный смысл услышанного. И я не мог представить – чего мне будет стоить его забыть.

На следующий день взял отпуск за свой счет и уехал на месяц в Питер. Там написал ей то самое письмо и отослал на адрес отца. Уж не знаю, как оно к ней попало.

Вернувшись, я собрал все вещи моей Августы, вывез на Лосиный остров и устроил на поляне всесожженье.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Глава 3. Прибытие Разговаривать с ним мне не хочется.

Я сижу у окна и смотрю, что там. В окне движение тасует: дома, мосты, платформы; повторяет: волны телеграфных проводов, столбы, деревья.

Под стук колес в поезде думается размеренней, если думается вообще. Я просто смотрю в окно.

Ничего нет слепей окна. Чем оно просторней – движение раскатывает его по ландшафту, – тем оно более близоруко. Если рассматривать крайний случай, окоем – самый интроспективный объект созерцания на свете...

Входит нищий с сиплым баяном. Мучительно ковыляя в проходе, засаживает в воздух попурри: из протертых мехов повеял, оглушая, ветерок. Полегчало, когда он перестает на секунду, чтобы сбросить в карман протянутую мелочь.

На очередной остановке народу в вагоне по таинственному закону то прибывает, то убывает. Впрочем, чем дальше, тем пустее.

Раз десять туда-сюда прошла та же тетка с пирожками, беспрестанно вопя: «Гор-ряячие, с пылу-жар-ру, с капустой, картошкой, яйцом...»

Каждый раз обстоятельно извиняясь за беспокойство, по вагонам носят и дают пощупать всякую всячину: нитки и каминные спички, огнеупорные скатерти и кипятильники, батарейки и изоленту, цветные карандаши и тетрадки, слоников и пони, веники и метелки, терки и специи, сервизы и журналы, газеты и ежедневники, детективы и песенники, удлинители и елочные игрушки, пиво и еще черт знает что. Хотя чего там щупать пиво, пиво пить надо. А они щупают – будто проверяют, холодное ли. Это зимой-то.

Мы выходим на станции Лесная. Горбун извещает: «Пора», – и, схватив с полки рюкзак, следом вываливаюсь – сначала в тамбур, и далее – в мертвую зиму.

Небо – небеленый низкий потолок. Снег бледный, как небо.

Галки бьются во взорванной клетке голых ветвей. Вороны, кружа и спадая с соседних деревьев, переругиваются с ними. Кажется, галдеж и карканье и порождают зрение.

На разъездных путях рассыпан жмых, валяется продранный мешок, и распластан у стрелки дохлый черный пудель.

Я дико думаю, откуда здесь пудель?

Люди, сошедшие с поезда, тянутся струйкой в никуда – по тропинке, спускающейся за станционной кассой. Иссякают.

Горбун оглядывается вокруг, потягивая длинным носом, будто вынюхивая направленье.

И все-таки прибыли.

Ну уж, прибыли так прибыли. Кругом сумасшедший дом, и жители его себя сами лечат.

Кабы знать, что такое здесь станет, я бы отстреливался – но ни шагу.

Описываю. Проходим мы с горбуном по лесополосе и оказываемся на дороге. Голосуем. Машин почти нет: вдалеке лес, посреди поля обрушенный коровник стоит вразвалку, трубы, шпалы, балки какие-то штабелями, поодаль деревня – три дома, у одного только забор, зачем вообще нужна здесь дорога – тайна. Но горбун ручку, как пионер салютующий, кверху задрал и стоит так, не шелохнется. Я жду. Холодает. А карлик все стоит стоймя – голосует в неизвестное. С ноги на ногу переминаюсь, сигарету прячу в кулак, чтоб согреться.

Останавливается «зилок». Шоферюга высовывает морду, длинно харкает в сугроб и мутно пялится. Горбун руку не опускает, стоит, неподвижно глядя в поле. Морда что-то бормочет, зыркает на меня – и укатывает.

Я подхожу к горбуну, трогаю его за плечо: чего, мол, стоишь-то.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Тот ноль внимания, торчит, как столбик, в столбняке, и точка.

И чую я: что-то здесь не то. Заглядываю ему в лицо... а там не видно. Глаза стеклянные, навыкат. Тормошу. Он тверд и косен, как окоченевшая рыбешка, все так же держит руку.

Я тормошу сильней. Теряет равновесие, как статуэтка. Я успеваю тельце подхватить и... И стою теперь с ним на руках: твердый, как полено, рот приоткрыт, кадык бешено колотится, как будто хочет проглотить – и не способен.

Сначала я опешил, потом запаниковал: закружил на месте, соображая, куда бы положить. Освободился от рюкзака, стянул, выпрастываясь из рукавов, куртку, бросил на снег, кое-как ногою расправил: устроил. Из-за горба – набок завалился: ворочаю обратно – валится. Сгибаю ему руку – не гнется.

Стал делать искусственное дыхание, давлю на грудь:

она – как кость, и чувствую, что горб как бы приминается под нажимом...

Вдруг, как из-под земли, останавливается машина – «скорая». Я – к ней, оттуда – санитары. Один меня заламывает, другой к горбуну. Я не пойму, в чем дело, пытаюсь вырваться, чтоб тоже к горбуну, но не могу: держит меня, кабан этакий, за руки, и вижу: тот, другой, над калекой склонился, что-то всыпал ему в рот из горсти, потрепал по щекам, подбородку, в лицо вгляделся, ухо к груди приложил и на землю поставил.

Пока он возился с ним, я еще раз попробовал вырваться, обернуться к моему держателю. Не получилось. Я спрашиваю: чего держишь-то? Молчит. Я к его товарищу: в чем дело?! Тот и глазом не повел – занят. Пока горбун зенки на свет заново продирал, санитар подымается с колен и ко мне. Несет рюкзак, бросает под ноги. Быстро облапил, обыскал.

Раскрыл рюкзак – глянул: ничего интересного. Залез по пояс в «Газель» и что-то там достает, возится. Выходит водила. Смотрю, а это та самая рожа из «зилка», только почему-то в белом весь, как ангел. На голове – шапочка. Достает из кармана халата блокнотик и молча что-то строчит. Я спрашиваю: чего пишешь, сволочь. Молчит, строчит и поглядывает – подправляет, с моей физиономией сверяясь, будто срисовывает или вроде как составляет описание для фоторобота, по пунктам.

Тут горбун, очнувшись, подходит, шатается и машет слабо рукой. Меня отпускает верзила. Ага, думаю, вот кто у вас главный...

Надеваю рюкзак, стараясь виду не подать, что сейчас буду драпать, и скашиваю глаза.

Который искал, тем временем нашел и обернулся с какой-то штукой резиновой в руках, вроде кислородной подушки. Развел руки, подобрал трубочки-присоски и подходит ко мне, как с сетью, – приноравливается на расстоянии аппарат надеть – и за спину мне, падла, заглядывает. Я отстраняюсь, но натыкаюсь рюкзаком на верзилу сзади. Он сдергивает мне лямки с плеч, срывает до поясницы, перекручивает – и я повязан. Рюкзак тяжелый, с книжками, не очень-то и потрепыхаешься. Дергаюсь, чтоб обратно, пытаюсь скинуть – верзила, стянув, держит сзади, а другой в морду мне тычет маску. (Мелькает бред: сейчас наденут маску, и тогда можно будет бежать – в этой карнавальной толпе меня не узнают.) Мычу, лягаюсь, вдыхаю – и с копыт.

Сквозь белые стекла «скорой» слабеющий матовый свет болью сочится мне в темя.

Запястья затекли и ноют, притянутые к носилкам. Мерцает свет – колышется сознанье.

Тряска. Подле мается по полу мишка цирковой, в наморднике, юбочке и с розовым бантом.

Оба санитара сидят в ногах. Не смотрят. Я отключаюсь.

Потом мелькают диваны, пальмы в кадках, бородатые портреты, кушетки, холодная клеенка, письменный стол – за ним пухлая тетка, с ямочками на щеках, улыбчиво что-то метит в блокноте, вчитывается, застывает. Я слышу: «Анестезию. Срочно». Спустя провал звонит телефон, тетка берет трубку и страшно пугается. Кладет обратно, не сказав ни слова.

Потом достает из ящика что-то блестящее: дышит на кругляшку, протирает рукавом и смотрит – не прояснилось ли.

Телефон звонит еще раз, тетка отвечает по-английски:

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

– Good afternoon, Saint Michael’s Hospice, may I help you?

Надо мной склоняется кудрявый водила и, скалясь, больно берет за руку...

Очнулся ясный – будто только народился. Вижу: Катя сидит подле, на шее стетоскоп, как ожерелье. Смотрит на часики – пульс мне считает.

Кругом всё белое. Напротив – громадное окно и в нем ель на снегу голубая. Ничего себе поликлиника, думаю.

Я смотрю на Катю долго-долго.

Она сосредоточенно следит за стрелкой на циферблате.

Проходит год, и еще один месяц исполнен.

Я беру у нее из руки мембрану и легонько шепчу: «Привет».

Она улыбается, и я думаю: ну, пронесло.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Глава 4. Отдых Вот я и обжился.

Только все еще не знаю с чем. Стефанов говорит, он поначалу тоже не все взять в толк способен оказался. Все податься куда-то стремился, чтоб выяснить. Но потом, говорит, привык. А я не верю, что привык, я думаю, его сломали. А то, что бодрится

– мол, понял все досконально и с тем остаюсь пока что в мире, это так – припарки.

О лучшем соседе я и помыслить не мог. В других палатах на нашем этаже разные типы встречаются – в лучшем случае зануды, в худшем – этакие бодрячки, с улыбкой жизни от кефира с булкой на ночь. Ведь сказано: не бойся геенны, а бойся соседства в раю с дураком.

Только что-то в последнее время Катя вдруг стала подлаживаться к моему старику. Я уже решил – если что с ним случится, буду тогда «одиночку» для постоя требовать, а то еще подселят какого-нибудь, с жаждой жизни.

Несомненно, Катя глаз на него уже положила. Заходит чаще, повадилась беседы о балете вести. Стефанов-то – балетоман отбывший, вот он и покупается. Хотя сам по профессии математик, но про яростного Дягилева с нежным Нижинским и о балете вообще заливает так, что любо-дорого послушать, посмотреть. А еще он талантливо любит Москву, особенно бульвары... Но это другая история. Я все боюсь, как бы Кате про нее не стало известно, а то болтовня их – и вместе с тем риск – удвоится.

Вчера разговор у них случился на закате. Представьте. Точка обозрения – из кресла в углу, где я сижу правым боком к камину. Поле зрения просторно покрывает извне нашу палату: высокий объем на мраморным полом слегка голубоват от зимних теней, отцвеченных снегом; панорамное окно выходит на опушку и, растворяя в блеске деревья, содержит до края пустоту; камин уже прогорел – и от него отсвет в рифму: кажется, что от заката греет бедро. Стены матово-белые, как промокашка, замедляют свет, вбирают. Стефанов полулежит на одре, Катерина – нога на ногу, с прямой спиной на стуле у изголовья. В руках – тетрадь;

иногда она что-то в ней пишет.

Стефанов, прервавшись, тщательно разглаживает и обжимает ладонями сванскую шапочку, будто помогает прийти в порядок мыслям. Проводит рукой по бородке. Закат сползает по стене и мешается с его бледностью. Мягкий воздух течет над нами. Я чувствую слабый запах припоминания...

– Жест – это поступок тела, чувство – поступок души. Когда душа и тело делают одно дело это и есть танец, – так продолжает Стефанов и, обернувшись, сверяет со своим мое понимание.

– Тело есть тяжесть души, если хотите, плотность ее движущегося воображения... Своего рода якорь, балласт, дарующий ей способность почувствовать радость опоры. Не будь тела, душа бы канула в обмороке полета, как шарик воздушный в ветре. Танец – это действо, позволяющее скользить над таинственной гранью души и тела, это, так сказать, бреющий полет души над ее отражением в мире... Когда Нижинский делал свой первый прыжок в «Фавне», это был не прыжок, не грубое сокращение и распрямление мышц, проносящее его над всей сценой, а своего рода душевная эскалация, задающая высоту тональности, зазор, дистанцию между душой и телом, на которой и будет впоследствии разворачиваться, проистекать весь танец. Мы все здесь, между прочим, тоже в некотором смысле танцоры – из-за этого вот зазора. Он у нас больше, чем у прочих, поскольку мы ближе находимся к смерти...

Чем ближе к смерти, тем явственнее мерцает душа, она то отходит, то вновь возвращается, умудренной...

– Ну это вовсе не обязательно, – вмешиваюсь я, – взять хотя бы этого фраера из седьмой палаты. Ему без пяти помирать, а он все про живот свой думает, скандал вчера устроил.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Видите ли, заказал на ужин ромштекс, а принесли по ошибке рыбу, так он такой бенц учинил, что нянечка расплакалась.

Катя тут же внесла в блокнотик мой нечаянный донос.

Старик не ответил и прикрыл глаза.

Катя повернулась к окну – закат стремительно густел на перистых облаках, как если б в вышине ополаскивалась от акварели кисточка...

Стефанов с закрытыми глазами протянул руку и коснулся Катиного плеча. Она вздрогнула и отстранилась. Но тут же смутилась своей брезгливости:

– Алексей Васильевич, все это очень, очень интересно, продолжайте, пожалуйста.

Стефанов выпростал руку на одеяло и, пряча дрожание пальцев, натянул на кисть обвислый рукав свитера.

– Танец есть мера чувственного и мыслительного зрения, то есть – время... Заблуждение – думать, что танец что-либо выражает. Танец находится по ту сторону выражения и смысла. Танец – это телесное воплощение души, идеи незримого голоса. Но – не выражение, явление в чистом виде, которое есть само сообщаемое, а не сообщение. Больше того, в танце человек создает себе телесного двойника – так сказать, свое иное, танцевальное тело.

Они отличаются друг от друга так же, как сидящая на ветке птица отличается от птицы в полете, как смерть от жизни. Непрямая сумма движений танцора – вспомните череду телесных представлений на древнегреческих вазах и стробоскопическую фотографию танца – не исчезает бесследно, но становится прибавлением к его иному телесному «я», к его двойнику, который ближе к душе и музыке, чем осязание. Этот двойник, он бессмертен, нетленен. Все зримые явления души осуществляются именно им. И именно танцевальное тело отвечает за ориентацию в невидимости. Оно как бы наш универсальный проводник: сам ведомый музыкой сфер, он оберегает нас и в сложных дебрях бессознания, и в ослепительной пустоте чувственной неги...

Я взглянул на Катю: как ей этот бред. Она поглощенно записывала.

Старик разошелся и стал добирать примеры:

– В этом свете становится очевидным, что такое явление, как клаустрофобия, есть реакция инстинкта самосохранения на попытку отдалить, выместить танцевальное тело субъекта от него самого. Умаление места тела им панически рассматривается как ампутация танцевального двойника или в лучшем случае ущемление его дыхательных путей – пучков движений, чей воздух – живительная смесь из пространства и времени...

Стефанов вновь обратился к себе внутрь и смежил веки. Но, не найдя ничего доступного для произнесения, повернулся к живому окну и замолчал.

Катя, скользнув по полу, усаживается ко мне на колени, запускает в мои волосы руку и мягко перебирает.

Закат теперь остыл пепельной синевой, и стремительный сумрак смежает зрение куполом. Я кружу по его простору и жду первой звезды. Я кружу, и стремительный полет потери наворачивается на меня, как нитка кокона.

Катя ластится, и ее легкая тяжесть вливается мне в солнечное сплетенье.

Я отстраняюсь и пересаживаю ее на подлокотник.

Шапка золы с коротким шелестом сползает с углей в камине.

Стефанов протяжно вздыхает и поворачивается навзничь. Что-то колышется над его постелью, в оконных сумерках постепенно светлеет, и видно, как легкие перья сияния разнеживаются в низком облачке, кружась и опадая.

Стефанов, очнувшись, забормотал, затверживая наизусть:

– Тело есть тяжесть души, плотность ее движущегося воображения... Танец – это действо, позволяющее скользить над таинственной гранью души и тела, это – стелющийся полет души над ее отражением в мире...

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Теперь ясно, что старик снова попал на тот же виток своего балетного бреда, и говорю

Кате:

– Пойдем.

В доме уже объявлен отбой, верхний свет, как ночью в вагоне пассажирского поезда, притушен. На цыпочках мы пробираемся к заветной двери. Заведующая сейчас на дежурстве в холле, и мы тайно хотим проникнуть в ее камору.

Внутри пахнет свежим бельем и расколотой косточкой абрикоса. Я целую ее и в окне, зарывшись в ее волосы, вижу три тусклые дрожащие звезды. Они то трепещут, то смотрят не мигая... Я гадаю, какая из них появилась первой...

Она шепчет: «Подожди», – и, задохнувшись, прислоняется к высокой стопке белья.

Распускает поясок халата и поднимает руки...

Возвращаюсь на цыпочках. Стефанов уже спит. Во сне он видит что-то живое и кривит рот, улыбаясь. Я поправляю ему одеяло.

Снова усаживаюсь в кресло и нахожу те же три звездочки. Я не знаю, с чего начать, и просто долго смотрю на них. Потом догадываюсь и, чтобы проверить, выскакиваю в коридор. За дверью мне в ноги бросается горбун, я распластываюсь на мраморном полу. Венозные прожилки камня темнеют в глазах от боли.

Я ушиб коленную чашечку и сжимаю зубы, чтобы не застонать. Горбун цепко, как палач-обезьяна, хватает меня за руку и куда-то тянет.

В холле первого этажа проходит совещание персонала: заведующая – существо особенного, несколько лошадиного строя, врачихи, медсестры, нянечки и санитары сидят полукругом у новогодней елки и обсуждают завтрашний приезд ревизионной комиссии.

Катя сидит в стороне, у двери столовой. Смотрит, будто чужая. Будто ослепла.

Горбун подводит меня к подоконнику и сам подсаживается рядом. Над нами сидят, зацепившись за штору, два выпущенных из клетки волнистых попугайчика. Время от времени кто-то из них гадит. Я отодвигаюсь в сторону от этой капели. Горбун трясет штору, и два желто-синих вспорха с пронзительным чириканьем рвут через пространный холл обратно к клетке. Садятся. Тупо, завалившись на бочок, замирают.

Как в цирке, в фокусе параболы, по которой расположился персонал, осанисто восседает заведующая. Место вокруг нее вытягивается и щелисто подает возглас: «Осанна!»

Хозяйка-сестра крепко держит бразды общего внимания и вещает. В ее размеренной речи то и дело мигает мимический английский акцент. Это придает некоторый шарм ее сообщению. Правый глаз у нее страшно крив и косвенно пялится на меня. Я замечаю, что он стекленеет на мне неотрывно, в то время как левый вполне подвижен и все время елозит по лицам персонала, яростно требуя у них понимания.

Боль в колене на время затаилась, и до меня доходит, что ровный и властный голос сестры-хозяйки – это голос моей злобной школьной училки английского – Серафимы Сергеевны... Сто лет не слышал этого гимна безумию.

Но вот выясняется. Комиссия приезжает в полдень, и все уже должны быть к этому времени на цырлах. Сначала – торжественная часть торжественной встречи, затем подробная экскурсия по заведению, праздничный обед, в программу которого входят выступление кружка самодеятельности и более близкое знакомство с отдельными представителями контингента. В финале – обмен памятными подарками и церемония проводов.

На станции членов комиссии будет ждать машина из автопарка хосписа. Один из санитаров объявляется ответственным за доставку. (Кудрявый водила встал, затоптался на месте, товарищ его дернул за рукав, чтобы сел уж обратно.) Распределяются пункты обязанностей, и назначается жесткий режим исполнения.

Подчеркивается: завтрашний день важен для репутации дома в глазах не только его главА. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

ного спонсора и устроителя – господина Леонарда Кортеза; в результате завтрашней встречи представители регионального бюллетеня должны получить полное представление об успехе такого экстраординарного начинания, частью какового и является их деятельность в этом странноприимном доме, построенном и функционирующем при полном финансировании и патронаже господина Леонарда Кортеза.

А. В. Иличевский. «Небозём на колесе»

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам


Похожие работы:

«Аннотация основной профессиональной образовательной программы по специальности 09.02.03 (230115) Программирование в компьютерных системах Правообладатель: Федеральное государственное автономное учреждение "Федеральный институт развития образования". Общие положения Федеральный государственный образовательный стандарт среднего профес...»

«Государственное автономное образовательное учреждение высшего профессионального образования "Московский городской университет управления Правительства Москвы" Институт высшего профессионального...»

«2000 ВЕСТНИК НОВГОРОДСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО УНИВЕРСИТЕТА №16 ББК 67.408 М.Н.Становский ПРОБЛЕМЫ МНОЖЕСТВЕННОСТИ ПРЕСТУПЛЕНИЙ The paper deals with the problem of plurality of crimes in the Russian criminal law. The defimitions of plurality, repeatedness, and totality are given. Множественно...»

«свято-фи ларетовский православно-христианский инстит у т ассоциация выпускников и ст удентов свято-фи ларетовского инстит у та ре д акционна я кол легия: Главный редактор свящ. Георгий Кочетков, магистр богословия А. Б. Алиева, канд. соц. наук Ю. В. Балакшина, канд. филол. наук Д. М. Гзгзян, канд. филол. наук Г. Б. Гутнер, докто...»

«Резюме проекта, выполняемого в рамках ФЦП "Исследования и разработки по приоритетным направлениям развития научнотехнологического комплекса России на 2014 – 2020 годы" по этапу № 2 Номер Соглашения о предоставлении субсидии: 14.612.21.0001 Тема: "Разработка нового поколения облачных технологий хранения и управления данными с инте...»

«ПРИ ПОДДЕРЖКЕ ГУБЕРНАТОРА ПЕРМСКОГО КРАЯ Пермский государственный национальный исследовательский университет Юридический факультет Общероссийская общественная организация "Ассоциация юристов России" Издатель...»

«УТВЕРЖДЕНА Приказом Министерства промышленности, транспорта и дорожного хозяйства Республики Марий Эл от 10 марта 2017 г. № 37 КОНКУРСНАЯ ДОКУМЕНТАЦИЯ открытого конкурса на право получения свидетельств об осуществлении перевозок по межм...»

«УТВЕРЖДЕНО В соответствии с п.8.1.3.3 "Положения о закупке товаров, работ, услуг для нужд ОАО "МРСК Сибири"" "30" декабря 2013 года ДОКУМЕНТАЦИЯ ПО ЗАПРОСУ ЦЕН ОТКРЫТЫЙ ЗАПРОС ЦЕН № 13-277-ОЭ на пра...»

«Медицинское право, 2004, N 3 НЕКОТОРЫЕ ВОПРОСЫ УГОЛОВНОЙ ОТВЕТСТВЕННОСТИ МЕДИЦИНСКОГО РАБОТНИКА ЗА ЗАРАЖЕНИЕ ВИЧ-ИНФЕКЦИЕЙ СПИД (синдром приобретенного иммунодефицита человека), названный чумой XX века, представляет собой тяжелое хроническое, на...»

«ЭССЕ "Особенности продвижения государственных организаций на примере библиотек" Социологические опросы, которые проводятся каждый год в большинстве регионов России, пугают статистикой. Если в 2015 году чуть более 11% опрошенных занимали своё свобод...»

«Халипов Сергей Васильевич Проблемы соответствия законодательства Российской Федерации о таможенном деле международным стандартам в сфере таможенного регулирования Специальность: 12.00.10 Междуна...»

«Министерство образования и науки Российской Федерации ФГАОУ ВПО "Российский государственный профессионально-педагогический университет" К. А. Игишев ПРАВООХРАНИТЕЛЬНЫЕ ОРГАНЫ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ Практикум В двух частях Часть 2 Допущено Учебно-методическим объединением по профессионально-педа...»

«Информационная карта конкурсного заявления Информационная карта содержит необходимые конкретные данные для подготовки и представления конкурсной заявки. Ссылки на пункты Наименование Пол...»

«ВЕСТНИК ПОЛОЦКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО УНИВЕРСИТЕТА. Серия D УДК 343.5 ПРЕДПОСЫЛКИ ЗАРОЖДЕНИЯ, СТАНОВЛЕНИЯ И РАЗВИТИЯ ПРАВОВОГО РЕГУЛИРОВАНИЯ ПРОБЛЕМЫ ПРОТИВОДЕЙСТВИЯ ДЕТСКОЙ ПОРНОГРАФИИ канд. юрид. наук, доц. Г.В. ФЁДОРОВ (Институт переподготовки и повышения квалификации МЧС Республики Беларусь, Минск); П.Л. БОРОВИК (Академия МВД Респу...»

«Павленко А.Н. Онтологическая Пропись, рациональность и законность Что такое "онтологическая Пропись"? Для ответа на сформулированный вопрос обратимся к области права и морали, к тем их разделам, которые...»

«КАЗАНСКИЙ ФЕДЕРАЛЬНЫЙ УНИВЕРСИТЕТ ИНСТИТУТ ПСИХОЛОГИИ И ОБРАЗОВАНИЯ В.А.САМСОНОВА ПРАВОВЫЕ ОСНОВЫ ДОШКОЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ Краткий конспект лекций Казань-2013 Принято на заседании кафедры педагогики и методики дошкольного образования Протокол № 6 от 22. 06. 2013 Самсонова В.А. Правовые основы дошкольного образования:: Кра...»

«Сборник Египетские и африканские притчи Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=9816650 Египетские притчи: Фолио; Харьков; 2014 ISBN 978-966-03-6904-7 Аннотация Египетские и африканские притчи...»

«ПРАКТИЧЕСКИЕ ЗАЯТИЯ ПО ДИСЦИПЛИНЕ "СУДОУСТРОЙСТВО" ДЛЯ СТУДЕНТОВ СПЕЦИАЛЬНОСТИ "ПРАВОВЕДЕНИЕ", ДНЕВНОЙ ФОРМЫ ОБУЧЕНИЯ РЕКОМЕНДУЕМЫЕ УЧЕБНЫЕ ПОСОБИЯ ПО СУДОУСТРОЙСТВУ: 1. Сенько, А.С. Судоустройство: ответы на экзаменационные вопросы. 7-е изд., пер...»

«Издается с 2013 года ВЕСТНИК Юридического института МИИТ 2017. № 1 (17) Председатель редакционного совета: РУБРИКИ ЖУРНАЛА Духно Николай Алексеевич доктор юридических наук, профессор Уголовный процесс Заместитель председателя Правовой статус организаций редакционного совета: Корякин Виктор Михайлович Деятельность доктор юридических наук, доцент...»

«ЭЛЕКТРОННЫЙ НАУЧНЫЙ ЖУРНАЛ "APRIORI. CЕРИЯ: ГУМАНИТАРНЫЕ НАУКИ" №1 WWW.APRIORI-JOURNAL.RU 2016 УДК 81-139 "ЛИШНЯЯ БУКВА" РУССКОГО АЛФАВИТА: ВОЗМОЖЕН ЛИ СЕКВЕСТР? Лавошникова Элина Константиновна литературный редактор журнала "Вычисли...»

«ОТЗЫВ Об автореферате диссертации Климовой Анны Николаевны "Принципы гражданского права" на соискание ученой степени кандидата юридических наук по специальности 12.00.03 (Диссертационный совет Д. 207.001.02) Автореферат свидетельствует об интересном исследовании, проведенном автором. Прежде всего, обращает на себя внимание смелость ди...»

«Лагеря ГУПВИ НКВД (МВД) СССР на территории Казахской ССР в 1941-1950 гг. (численность и дислокация) * Мотревич В. П., Старикова О. Н. Уральский государственный юридический университет, г. Екатеринбург В годы Великой Отечественной войны Крас...»










 
2017 www.book.lib-i.ru - «Бесплатная электронная библиотека - электронные ресурсы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.