WWW.BOOK.LIB-I.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Электронные ресурсы
 

«Ульяна Гамаюн Ключ к полям Текст предоставлен правообладателем. Ульяна Гамаюн ...»

Ульяна Гамаюн

Ключ к полям

Текст предоставлен правообладателем.

http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=269772

Ульяна Гамаюн Ключ к полям: АСТ, Астрель; Москва; 2010

ISBN 978-5-17-061450-9, 978-5-271-24920-4

Аннотация

Книга эта – комедия дель арте, разыгранная в декорациях XXI века. Гротескный,

фантастический мир, герои которого исполняют интермедии на тонкой веревке,

соединяющей сон и явь, фарс и трагедию, магию и реализм; шитая пестрыми нитками

фантасмагория, текст-ключ, текст-маска, текст-игра, ведущая по ромбам, как по классикам, в густонаселенную загадками Страну Чудес У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Содержание Предисловие 4 ASA NISI MASA 5 Зеленый белый конь 7 Шепоты и крики 11 Здесь курят 18 Красная пустыня 21 И корабль плывет 23 Фотоувеличение 27 Восемь с половиной 38 Они все смеялись 41 Конец ознакомительного фрагмента. 43 У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Ульяна Гамаюн Ключ к полям Предисловие Вне всякого сомнения, «Ключ к полям» – удивительный, ошеломляющий и глубокий роман, который сразу займет особое место в современной русской литературе. Это тем более удивительно, что он создан совсем молодым автором. Здесь неожиданно приходит на ум сравнение с явлением молодой Франсуазы Саган, с ее знаменитым романом «Здравствуй, грусть!» Но какая пропасть отделяет эти две книги! Я думаю, сравнение идет в пользу Гамаюн по крайней мере ее роман выигрывает в плане глубины и духовного видения. На этой книге лежит легкая тень Серебряного века, но что еще более интересно – «Ключ к полям» – единственное произведение в русской литературе, имеющее некоторое сходство с латиноамериканским романом. Я имею в виду принцип гиперболизма, который блестяще представлен в романе Ульяны Гамаюн.



Вместе с тем это подлинно русская литература.

Боль, драматизм и нечто необъяснимое лежит в основе этой книги. И символизм в тексте убедителен и страшен. Сочетание духовной глубины и философичности с ярким, чутьчуть сюрреальным сюжетом делает этот роман уникальным явлением.

Юрий Мамлеев У. Гамаюн. «Ключ к полям»

ASA NISI MASA

Улыбайтесь, девочки.

Миссис Беннет Никто не знает, откуда они прилетают. Ветер, их приносящий, не имеет имени.

Это случается не в марте, а как-то вдруг, с бухты-барахты, в самом конце июня. Точную дату установить невозможно: смешиваясь с настырным тополиным пухом, ладошки долго, иногда до самой зимы, остаются незамеченными. Узнать их, как-то выделить или выдернуть из мягкого тополиного ада – задача не из простых; большинство идет к этому всю жизнь, долгие годы посвящая погоне за неуловимым пухом. Вынужденные довольствоваться крохами из учебников и таких же коротеньких, как объект изучения, работ энтузиастов, мы знаем ничтожно мало: что ладошки (лат. manticora), в отличие от белого тополя (лат. populus alba), повадки имеют загадочные, размеры самые непредсказуемые, окраску неоднородную – от белого к фиалковому в сердцевине; что они тепло– и светолюбивы, влаго-, морозо– и ветронеустойчивы (да и вообще – неустойчивы), растрепанны, на поверхности воды держатся плохо, ассимилируют неумело и невпопад, в настырном рое тополиного морока держатся обособленно, помалкивают, таращат на вас глаза, имеют лиловатые, плохо развитые крылья, и хоть кренятся, тангажируют, рыскают и летят пластом вместе со всей популо-альбиносовой стаей, проделывают все это нехотя, из-под палки, с той особой сахарной ленцой, которая и составляет главную прелесть ладошек. Мимикрия, как и многое другое, не является их сильной стороной (особенно сложно дается им полет пластом). Численность представителей рода, как можно было догадаться, крайне низкая – щепотка соли на кастрюлю воды. К основным лимитирующим факторам исследователи относят деятельность человека, в частности, свою собственную исследовательскую деятельность.

Происхождение ладошек туманнее, чем происхождение Вселенной. Как и когда, какой взрыв породил их трепетную душу? Из какого эфира сотканы, какими невидимыми крючками сцеплены эти существа? Ответа нет даже у маститых апологетов пуха.

Детство ладошек мимолетно, возмужание – ветрено, смерть – молниеносна. Вы никогда не встретите их в темных лабиринтах храма науки, а если и встретите, ни за что не догадаетесь о подвохе. А если, к примеру, вам случится, устроившись на карнизе, заглянуть однажды поутру в аудиторию, то ни зоркий глаз ацтека, ни тонкое обоняние Патрика Зюскинда не укажут вам среди трех десятков голов ту самую. И когда вы, помахивая павлиньим хвостом, не солоно хлебавши отчалите восвояси, она только улыбнется, не поднимая пушистой головы – единственная, от кого не ускользнули ваши трюки, – и станет с еще большим вдохновением дорисовывать чудовищную волосину на бородавке доцента в тетради по вариационным методам.

Поначалу ладошки ничем не отличаются от своих вполне благополучных однокурсниц, как те зеленоглазые малыши, которых оставляют женщины-фейри взамен украденных детей. Немножко диковаты, немножко задумчивы, но в общем – ничего особенного. Юность мчится по дорогам, жажда света и знаний лавровым венком маячит вдали, а стрекозиные крылья, липкие и слабые, как весенние листочки, тихо дышат под плотной одеждой. Жизнь струится свободными складками, ничто не давит, не поджимает, не висит монолитной глыбой над головой, и собственная тень, удлиненная осенним солнцем, смотрится грациознее, чем прерафаэлитская дама sans merci. А то, что они разглядывают крыши домов и уморительный профиль лектора на стене с большим интересом, чем прописные истины в конспекте, пока сходит им с рук.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Проходит года два-два с половиной, прежде чем ладошки начинают чувствовать странное, тягучее беспокойство и боль между лопатками. Они бледнеют, покрываются пятнами, трещат по швам. Их тошнит на лекциях, в спортивном зале и в парке на лавочке. Часами наблюдают они, как полощется на ветру грязная занавеска. Все говорят ладошке, что она спит с открытыми глазами, и начинают ее тормошить, чтоб проснулась. Посреди контрольной на нее вдруг накатывает зыбкая, как лицо под вуалью, строчка или меткая фраза, а под фризом из теоремы о необходимом и достаточном условии существования определенного интеграла проступает, как живое, лицо преподавателя, и кажется – сама жизнь, нахлобучив шутовской колпак, задорно подкатывает алый шар к ладошкиным ногам.

Потоптавшись у зеркала, она обнаруживает крылья: ломкие, лишенные даже намека на спасительный хитин, они топорщатся и выпирают, как пружины из старого дивана; никакой одежи не напасешься, вздыхает бабушка, глядя, как по дому бродит горбатая Офелия, Квазимодо с увядшими маргаритками в волосах. Конспекты захлопываются, книги пылятся в темных библиотеках, и ладошка, подперев щеку, долго смотрит на легкое сахарное облачко, и кажется ей – вот сейчас, сию минуту откроется истина, и все изменится.

Но истина не открывается. Иногда, замерев перед зеркалом в сумрачном холле, она удивленно разглядывает потертое трико, которое давно уже, сама того не замечая, носит.

И вот тут-то, тут-то... Многие улетают. Вертлявые травести, маленькие пушистые Икары с крыльями стрекозы взмывают к свету и, больно стукнувшись о раскаленную лампочку, падают в море, так и не осознав, для чего этот свет им был нужен. Другие затихают и, убаюканные собственной тоской, вяло покусывают гранит науки. Отчего, почему так произошло, кто, каким ветром, каким пряником заманил их сюда, наивных циркачек в ярком тряпье, кто сбил, запутал? А, что говорить... Подходит к концу пятый курс, звездный шатер сматывают в трубочку, и грустные циркачки, выйдя на порог альма-матер, соскакивают с потрескавшихся ступенек на алые шары, пять лет подраставшие на старой клумбе.

Говорят, сиденье Фортуны – круглое, сиденье Доблести – квадратное. Доблесть, свернувшая на перепутье как раз туда, куда нужно, с горящими глазами продолжает триумфальное шествие навстречу славе, богатству и корпоративным вечеринкам. Квадратное сиденье возносит своих наездников на вершины успеха, пониже или повыше – каждого по заслугам. А Фортуна... Фортуна, видимо, не любит, когда садятся ей на хвост. Те несчастные, что улетели на шаре, так или иначе обречены. Многие, не пролетев и сотни метров, падают на крыши банков и там, среди бумаг, на солнцепеке, в безводной пустыне, оканчивают свои дни; другие, приземлившись на топкой почве софтверных компаний, умирают быстрой, но мучительной смертью; третьи, отлетев дальше всех, привязывают свои шары к дымоходам бутиков, продуктовых супермаркетов, кафе, кинотеатров и бесследно исчезают в ворохе тряпья, поп-корна и банановой кожуры.





Пьеса разыгрывается с такой быстротой, что и говорить об этом не стоило бы, но иногда, по странному стечению обстоятельств, по причуде все той же Фортуны, которая являет свету младенцев с пятью головами и вообще выкидывает такие коленца, что закачаешься, горстка пушистых однодневок умудряется прожить немного дольше отпущенного. Высвободившись из липких объятий офиса, они забираются на крышу, где лежит сдутый красный шар, подходят поближе к краю и, раскинув руки, отчаянно хлопая мятыми крыльями, худенькие, в линялом трико, улетают вместе с тополиным пухом.

Ветер, их уносящий, не имеет имени. Никто не знает, куда они улетают.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

–  –  –

Старомодный обычай эти рекомендательные письма. Прямо-таки допотопный. У меня, к примеру, никаких рекомендаций нет. Я так им и сказала, когда они, чирикая, всей стайкой навострив носы, подбирали с полу и вежливо подавали мне сумку, сдутый шар зонта, две подтаявших конфеты, деревянную подковку на веревочке и старую тетрадь по С++, где на развороте красуется наполовину замазанный маркером, одноусый и одноглазый, как пират, проф. Ежевский А.И. (все это посыпалось с хрустальным звоном на пол, когда я искала диплом).

Я ожидала чего-нибудь в этом роде еще вчера, когда рискнула потревожить располневший на заслуженной пенсии томик Страуструпа. На диване, в мозаике из цветастых подушек, уже дожидались старого знакомого одноусый конспект, салатовый маркер и черновые обрывки щедро иллюстрированной дипломной работы. Устроившись между ними, я полюбовалась вихром морской волны на обложке, прочла все Бьярновы предисловия и, вдохновившись напутствием Бильбо и Моржа (тут же, в предисловиях), окунулась в наполовину забытые бирюзовые бездны. В холодном сиянии пенных волн проступали массивы, за ними поблескивал хитрый профиль структур с указателями, змеились пестрыми лентами строки, еще глубже, в тени проплывающих мимо полосатых, с золотистыми жабрами функций, громоздились файлы и совсем уж на глубине, в Марианской впадине книги, ленивым малахитовым глазом мерцали классы, шаблоны, динамические структуры, а дальше все меркло.

Видение было ярким и лучистым, знания легко входили в ножны и были остры, как никогда, и все Бьярновы заморочки, припудренные восторгом узнавания, казались наивными, как «Hello, world!» в «первой написанной вами программе».

В пятом часу утра, когда разомлевшие комары забылись тяжелым сном, а холодок с балкона смешался с первыми птичьими всхлипами, я была на первом абзаце главы о хэшмэпе: его-им-их определение алыми буквами запечатлелось в моем ватном обескровленном мозгу. На втором абзаце я спала, как сурок.

Утром (то есть пару мутных часов спустя) стало ясно, что собеседование вылетает в трубу. Читать и даже просто думать о С++ было невыносимо. Страуструпа вежливо препроводили на полку; черновики с хриплыми выкриками влезли в забитый под завязку ящик стола; конспект, взмахнув крылом, скрылся в сумке и там обиженно бурчал до самого вечера.

Совесть моя была как будто чиста, по крайней мере, это бумажное бурчание в ней ничем не отозвалось, и краски свободного мира взметнулись вслед за красками летнего дня.

Вечером, по дороге на казнь, я послушно достала конспект, в надежде растормошить залежи своих не поддающихся огранке знаний. Итак, сортировка. Впрочем, вряд ли такую чепуху будут спрашивать. Хорошо, тогда в общих чертах. Вспомни, что говорили на лекциях, не все же время ушло на недоусые портреты? Три маленьких Франкенштейна беспокойно заерзали в мозгу: «отделяйте мух от котлет» (заповедь ООП?), «это ваша, программистская, кухня» и еще почему-то «класс circle». Образ мух с котлетами на круглой программистской кухне привел меня в еще большее замешательство, и, махнув на них рукой, я всю оставшуюся дорогу бездумно пялилась в окно – там плыли каштаны, пыльные и безучастные.

Потом я мучительно долго бродила в поисках «молодой, динамично развивающейся компании» (очень вежливая, очень безголовая девица по телефону сказала, что дороги не знает, что «меня туда привозили на такси»): вдоль забора, меж гаражей, поворот налево или направо, а потом, оставив девятиэтажки по левую, а также по правую руку, все время У. Гамаюн. «Ключ к полям»

прямо, к одному из освещенных окон первого или второго этажа, сворачивая только тогда, когда назреет в том необходимость. Петляя морскими узлами, я забралась в какую-то глухомань с черными расходящимися тропками, готическими башенками и ехидным рычанием за стрельчатой оградой. Призрачность поисков сгущалась в воздухе вместе с лиловыми сумерками. Вот тут-то мое привидение с моторчиком и выставило кокетливый пудреный носик наружу: гнилой фонарь, воротца, покатая плитка шоколадного порожка, с которого весело летят, поскользнувшись, морозным январским вечером молодые динамичные, веселые лакричные, не в меру симпатичные, довольные жизнью программёры.

На сайте компании, в «контактах», все желающие могли удостовериться в грандиозности замысла и перспективности роста. На полстраницы фото парадного входа: хрустальное крылечко, зыбкий, лихо заломленный козырек, кованая бровь вензелей над неприступной дверью в храмину. Вокруг все чинно, прилизано и заляпано тюльпанами – Голландия во внутреннем кармане, у сердца. Дальше – вид стеклянного ларца изнутри: на зверски начищенном полу – бадейка с чем-то сравнительно вечнозеленым; рядом жмется одинокий, никому не предназначенный диванчик-старая дева, под локтем у него – журнальный столик с россыпью журналов (тоже пустоцвет), и над всем этим сверкающим великолепием, от которого хочется умереть или сойти с ума, парит и переливается мраморная лестница.

Затем каскадом, напирая друг на дружку, нечто вроде красного уголка – серия фоток «наши программисты»: досадливо прячутся за мониторами, горбятся в креслах-вертушках (на переднем плане – чей-то мышиный хвостик, мужской), тоскливо, в тоскливой столовой, жуют щедро сдобренные кетчупом сосиски и, наконец, в самом низу страницы, завершающим аккордом:

с клоунскими носами, в колпаках и с шариками празднуют чью-то «днюху» (свечи задуты, торт съеден, именинник опасливо щупает красные уши). И сердце мое дрогнуло, особенно от носов с колпаками.

Несмотря на полную инфернальных вывертов и мертвых петель дорогу, явилась я к ним на полчаса раньше. Забор непререкаемо бордовый, он и сейчас стоит у меня перед глазами. У ворот понатыкано разнокалиберных иномарок. Нерешительно так меж ними проскальзываю к звонку. Внутри все сжалось и переплелось, как белье в центрифуге. Дышать я давно перестала, даже циркуляция крови прекратилась. В мозгу бешено пульсирует огромное огненное «бежать», но рука сама тянется к зловещей кнопке и жмет. Все, обратного пути нет. Ворота открываются, я вхожу и долго вожусь с ними, пытаясь закрыть. Охранник на крыльце издевается: «Вы их сильней, сильней прижмите!» Потом я стою у входа в IT-обитель, и он очень вежливо, но строго, голосом Бэрримора чеканит: «Назовите, пожалуйста, вашу фамилию, имя и отчество». До чего хорошо сказал, восхищаюсь я и выдавливаю из себя ответ. И вот уже мы, он – степенным аллюром вышколенного дворецкого, я – семенящими перебежками домашнего хомячка, минуя диваны, столики, фонтаны, поднимаемся на второй этаж. В зале с мраморным полом скользят мраморные секретарши. От них, как от бабочек, пахнет ванилью и мускусом. Загорелые, махровые шеи, медовые плечи, круглые, гладкие руки с холеными пальцами делают их похожими на сочные плоды с далеких, не тронутых цивилизацией жарких островов. Черные длинные волосы, маслянисто поблескивая, лианами обвивают точеные фигуры. Прикрытые густым ресничным опахалом, томно светятся черные жемчужины глаз. Движения и мысли смуглых нимф плавно-ленивы, как у разомлевших на солнцепеке райских птиц. Воздух соткан из чего-то запретного и сладострастного. Полинезия, Таити... Земля экстаза, спокойствия и искусства. А вспомнив клоунские носы, я окончательно теряюсь в этих райских кущах.

Оглушенная первобытной картиной, я всерьез призадумываюсь над смыслом бытия. А пока я ломаю голову над вопросами «Откуда я пришла?», «Кто я?» и «Куда я иду?», секретарши, взмахнув лилово-желтым оперением, собираются на экстренный консилиум. Приняв во внимание потертые джинсы, зеленую с пчелой на груди футболку, босоножки с хлипкими У. Гамаюн. «Ключ к полям»

хлястиками и содержимое полосатой сумки, которую я так любезно перед ними вывернула, они единодушно сходятся на диагнозе «неизлечимо». Тем временем бурный поток ассоциативных цепочек уносит меня все дальше и дальше от карамельных таитянок в джунгли, где между жгуче-красными плодами и ядовитой зеленью играет на флейте заклинательница змей, где тигр хватает быка под желтыми соцветьями, и прячутся, и виснут на сочных ветвях обезьяны. Наконец, оседлав непонятно откуда вынырнувшего белого коня яблочно-зеленого цвета, я немного успокаиваюсь.

Одна из райских птиц, мило улыбаясь и пощелкивая узелками бус, словно четками, протягивает мне свежевыпеченный листок с тестовыми заданиями и предлагает присесть. Я, перепоясанная сумкой, как казак кушаком, неловко усаживаюсь в кресло-вертушку (в точности как на картинке!), вскакиваю, стягиваю сумку, снова сажусь. Ноги мои болтаются как попало, мраморные птицы лукаво перемигиваются.

За окнами густеет ночь – спелый день закатился. Леденит душу нависший над головой кондиционер. Листок с тестами, сохранивший тепло принтера и мускусный аромат райской птицы, мреет в неверном электрическом свете. Задачки пестрят шаблонами классов, алгоритмами поиска по дереву, мэпами (ага!), листами и стеками. Через полчаса я в полной мере постигаю кромешный хаос бытия и начинаю сама себе, сама над собою, ехидненько так в ус посмеиваться. А в голове вертится дурацкое: «Скоро это закончится, и я поеду домой, в Тару».

Еще через полчаса секретарша почтовым голубем взмывает на третий этаж со мною в клюве. Там обитает главный «интервьюер». Как все-таки ловко у них продумана классовая иерархия! Меня, как чашу с вином, передают из рук в руки: от простого дворецкого на первом этаже до загадочного, инкапсулированного божка на третьем (меня остается на донышке).

Итак, вот она я во всей красе на последней ступени Башни Победы. Я чиста, дела мои не отбрасывают тени. В тихом зале (разумеется, мраморном) все уже готово к жертвоприношению: ярко пламенеют светильники, под потолком клубятся духи забытых предков, в темном углу влажно хрюкает А Бао А Ку. Секретарша, подтолкнув меня розовым крылом, с поклоном пятится, роняя перья, к лестнице. Я нерешительно приближаюсь к А Бао – шаги мои раскатистым эхом гуляют по храму IT-технологий. Протягиваю ему листок с тестами.

Голубоватое свечение трогает бумагу, точно пробуя ее на вкус. Затем, притушив свой внутренний светильник, недовольно ее просматривает и попутно плюется в меня вопросами (отблески моей души его совсем не занимают). Я мучительно краснею и пытаюсь сосредоточиться на зеленковом... тьфу ты... зеленовом... зеленом белом коне. «Как-то вы зажаты», – хмыкает Бао. Ослепленная голубыми вспышками в сталактитовых бао-глазах, я «зажимаюсь» еще больше. Узнав, что перед ним всего-навсего желторотая выпускница, с пылу с жару, он брезгливо морщится, сжимая и разжимая свои кукольные, миниатюрные щупальца.

Расхрабрившись, я говорю, что, должно быть, большая часть моих ответов неверна. «Вы себе льстите», – шамкает Ку. Мытарства наши, кажется, подходят к концу, думаем мы с зеленым белым конем. Но дудки: Бао жесток. И глаза, и мысли, и цепочки ДНК у него ледяного цвета. Мраморный храм, в котором он царит и отражается, – естественное продолжение его незамысловатой души. Следующий час я решаю задачи на сортировку массивов, строки и классы, довольно безболезненно с ними справляясь. Но Ку, этот неумолимый персик голубого цвета, недоволен по-прежнему. Нет, нет, не того он ожидал! В его примятых чертах сквозит какое-то внутреннее, глубинное Ку-недовольство. Я мысленно предаю себя анафеме, волоку по ослепительному мрамору во двор и вышвыриваю за ворота.

Начинается последний акт таитянской трагедии. Ку-Мак-Ку меняется на глазах: ледяная шерстка его тускнеет, сверкающая тога шелухой летит прочь, под снежным ворсом медленно проступают грязные лохмотья. На темно-русой его голове неожиданно вырасУ. Гамаюн. «Ключ к полям»

тает изношенная рыжая, вся в дырах и пятнах, шляпа. Еще некоторое время Бао сыплет поучительными сентенциями на тему юношества и выпускников в частности (причем то и дело проскальзывает какая-то серебряная папиросочница), чувство глубочайшего омерзения мелькает на миг в тонких его чертах, и на голову героини обухом опускается: «К сожалению, вы нам не подходите». Вытирая топорик одежкой, распростертой у ног его жертвы, душегуб еще долго объясняет, что «уровень не тот» и «я вас не раскручу». Мертвая героиня помалкивает. «Я вами восхищаюсь», – вдруг по-отечески тепло добавляет убивец. В голосе его звенят парфюмеровские нотки. Героиня, несколько сконфуженная двусмысленностью услышанного, раздумывает над тем, что же он все-таки имел в виду. «Я восхищаюсь девушками-программистами», – уточняет свой предыдущий пассаж злодей. Жертва скептически хмыкает. Даже мертвая, она отлично понимает, что это ложь. И он понимает, что она понимает (воцаряется удивительное взаимопонимание). Остановиться Ку уже не может, его несет: «Девушки-программисты – явление очень редкое. У нас в штате их всего две... А вы вот что. Вы порешайте задачки. У Страуструпа в конце каждой главки есть неплохие... И приходите к нам на собеседование месяца через три». Повернувшись к зрительному залу, он не без пафоса произносит: «Вообще, программирование – это состояние души». Тронутая патетическими переливами его речи, героиня грустно улыбается, герой, оказавшийся филантропом и вообще добрым малым (все мы в глубине души добрые малые), улыбается ей в ответ. Он замирает – идол с воздетыми руками, она тоже едва дышит в лучах софитов.

Немая сцена. Рыдает в своей будке суфлер. Дамы в зале на грани нервного срыва. Кавалеры тоже растроганы до глубины души. Занавес. Публика ликует, гремят аплодисменты, крики «браво» и «бис», на сцену летят цветы, мягкие игрушки и пирожные из театрального буфета.

Хрустальный дворец, тюльпаны, райские птицы... И мраморная плита на заросшей могилке. Странная сказка, как «Осень в Пекине», в которой ни осени нет, ни Пекина.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

–  –  –

Иногда мир представляется мне огромным зеленым яблоком с глянцевыми боками, вдоль которого человек прогуливается с тайной надеждой откусить кусочек. Но так получается, что, как бы мы ни разевали рты, выходит одно только пустое клацанье зубами, ничего, кроме слабых царапин на жесткой кожуре, не оставляющее. В ту пятницу, тоже яблочнозеленую, я особенно живо почувствовал, что клацаю зря.

Комната тонула в полудреме наступающих сумерек. Грязно-зеленое небо за окнами казалось твердым, как забытый в кармане детства мятный леденец. Бушевавший весь день ветер ни с того ни с сего оборвал себя на полуслове и всхрапнул, не закончив истории, как беззубый старик на скамеечке. Тучи разбежались; окна, перестав предательски дрожать, стали гоняться за вертлявым вечерним солнцем. А оно уже давно было в комнате: лиловорыжий луч тонко отточенным грифелем провел по моим запястьям и скатился на пол. У самого окна, соединенная со мной солнечной нитью, сидела Жужа.

Рабочий день закончился двадцать минут назад, и в комнате мы были одни. Я маялся, то и дело бросая на Жужу тревожные взгляды. Комкая в руках сложенный пополам листок, она смотрела в окно. Я знал, что она ждет голубя. Глупая птица облюбовала наш карниз около месяца назад и с тех пор в любую погоду, ровно в половине двенадцатого, гордо вышагивала по ту сторону стекла. Это был педант, иссиня-черный и напыщенный.

Я его сразу раскусил и возненавидел. Но Жужу голубь развлекал, и приходилось с этим мириться. Они подолгу вглядывались друг в друга, будто обмениваясь мыслями: он – повернувшись боком и карикатурно выпятив свой безупречно круглый глаз, она – положив острый подбородок на сцепленные замком руки. Что сообщал он ей, не разжимая гордого клюва, какие вести приносил на куцем аристократическом хвосте? Я в бешенстве колотил по клавишам и мысленно сворачивал пернатому пачкуну шею.

Сегодня он, против обыкновения, не явился. А ведь эта пижонистая тушка всегда была до тошноты пунктуальной. С начала первого Жужа не находила себе места, украдкой поглядывая на необитаемый карниз, но только кленовый листок, прильнув к стеклу, корчил ей рожи.

Быстро темнело, предметы в комнате затушевывались и исчезали, словно художник, не одобрив картины, стал вымарывать написанное. Зеленоватая, подпитанная ядовитым небом муть растекалась по углам, жадно слизывая капли дня, но я и не подумал включить свет.

Умирающая нить заката, слабо перехватив Жужины запястья, колыхалась в моих руках. Мне казалось, что я и сам истончился, что я и есть – нить.

В коридоре гулко хлопнула дверь. Я вздрогнул, стал большим, фасетчатым; вздрогнула и нить, выскользнув из моих убаюканных рук. Жужа вздрогнула последней, и больше уже ничего не дрожало. Есть люди, которые, сколько им ни талдычь, вскакивают сразу по пробуждении и носят за собой испуганный сон весь остаток дня. Жужа, несомненно, была одной из этих несчастных: она защелкала мышью, стала расправлять помятую бумажку, которую через минуту затолкала в карман джинсов, сгребла в пеструю, как костер инквизиции, кучу маркеры и карандаши. Компьютер, распрощавшись, угас. Я смотрел, как она копается в сумке, как ищет что-то в ящике стола, как колышутся ее огромные, со страусиное У. Гамаюн. «Ключ к полям»

яйцо сережки. Вот она, хлопнув себя по карманам, блеснула такими же огромными браслетами, вот шаг, другой, идет к двери.

Выуживая из кармана ключ, я метнулся ей наперерез.

– Что ты делаешь?

– Закрываю дверь, – сражаясь с замком, ответил я.

– Закрываешь дверь?

Придавив врага коленом, я убеждал замок в своей правоте. Тот, задыхаясь, сдался, примирительно хрустнул ключом и затих.

– Что за шуточки?

Жужа была так близко, что я спиной, щекотной областью между лопаток, ощутил теплый ветерок ее дыхания. Медленно, как балансирующий над пропастью канатоходец, которого вдруг окликнули с оставленного позади клочка земли, я обернулся. Кружилась голова.

Жужино лицо, скуластое, остренькое, как лисья мордочка, слегка асимметричное, приближалось и снова отдалялось от меня, как на качелях. Перед глазами, словно на старой кинопленке, приплясывали белесые искры.

– Я тороплюсь. – И снова ветерок, теперь в солнечном сплетении.

– Дверь закрыта. А ключ, – со сладчайшей улыбкой фокусника я поднял его над головой, так, чтобы она его хорошо рассмотрела, и, не переставая улыбаться, сунул его в карман, – ключ исчез.

Жужа хмыкнула. Раскачивание прекратилось. Искры переехали: стайкой летней мошкары они теперь кружили у нее над головой.

– И как все это понимать?

– Дверь закрыта – тут и понимать нечего.

– Ты пьяный? Обкуренный? У тебя крыша поехала?

– Так много вопросов сразу...

– Отойди.

– За-пер-то, – пропел я, поудобнее устраиваясь возле двери.

Жужа вздохнула, словно что-то решая про себя.

– Послушай... Мне не до шуток. У меня важное дело к начальству.

– Начальства нет, с пяти часов.

– Как нет? – Она даже отступила на шаг от неожиданности. – Вранье.

Посвистывая, я смотрел поверх ее головы на бледный намек улыбчивого месяца над соседними домами. Столько тайны, а ведь если подумать – какой-то стылый, подсвеченный снизу шар.

– Даже если и так. Я тороплюсь. Открой.

Я не двинулся с места: на хлипкий замок полагаться все же не стоило.

– Хватит ломать комедию. Это не твое амплуа.

Я вдруг с какой-то чеширской радостью понял, что она меня боится.

– Открой.

– Не открою.

– Открой.

– Не открою.

– Что тебе нужно? – Нотки испуга и удивления в ее голосе смешались с неприкрытым презрением.

– Поговорить.

– Нам не о чем говорить, и ты это прекрасно знаешь. – Она сделала шаг вперед.

– Нет. Никуда вы отсюда не двинете, мадемуазель трусиха. Пока я вас не отпущу. – Я упивался собственным могуществом.

– Вот сволочь, – прошептала Жужа и сделала еще шаг.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Глаза ее казались черными. От ненависти, которую я в них уловил, мне стало не по себе.

Осклабившись, я как можно елейнее прожурчал:

– Померяемся силами? – и плотнее придвинулся к двери.

– Пусти, – желчно процедила она.

Я не шелохнулся. Где-то внизу снова хлопнула дверь, и я машинально повернул голову.

В тот же момент Жужа с такой силой рванула меня за руку, что перед глазами у меня все задрожало. Слегка оглушенный внезапностью выпада, я прилип к двери. Началась беззвучная возня, как в нелепом немом кино: она тянула, я топтался на месте, судорожно дергая рукой. Как дуэлянт, благородно выстреливший в воздух, я был удивлен и озадачен остервенением противника. С ватной головой, странно отяжелевший, я вяло отбивался, в неразберихе тел и дыханий боясь ненароком причинить ей боль. В какой-то момент я услышал отчаянный треск. Жужа испуганно отступила. Я с ужасом заметил, как на ее тонкой руке, повыше запястья, теряясь под закатанным рукавом, змеится смазанная темная полоса. Она же продолжалась на браслете.

– У тебя кровь, – пробормотал я.

– Нет, у тебя.

Тут только я заметил, что рукав моей рубашки разорван и на запястье красуется свежая царапина. Боли я не чувствовал.

– Ого, – присвистнул я с облегчением.

– Прости, я не хотела. Это все браслет – старая застежка.

– Это была моя любимая рубашка. И моя любимая рука.

Я поднял глаза. Жужа зачарованно смотрела на мою руку, я – на ее. С минуту мы стояли так, со странным любопытством глядя на кровавые полоски-близнецы, а потом, словно сговорившись, согнулись в корчах истерического хохота. Я сполз на пол у подножия обороняемой двери, Жужа привалилась спиной к моему столу.

– Выпусти меня, – сквозь смех выдавила она.

– Только после того, как мы поговорим по душам, и ты отдашь мне эту мятую бумажку.

– Какую бумажку? – Перестав смеяться, она с беспокойством посмотрела на меня. По комнате пробежал холодок.

– Только без кровопролитий, ok? Я не дрался по-настоящему уже... дай подумать... лет пять точно. Честно говоря, я не в форме. Еще одна рана – и погибну от потери крови.

– Какую бумажку? – повторила она.

– Да заявление твое. По собственному желанию.

– Откуда ты знаешь?

– Это длинная история. Для разговора по душам.

– Ладно, не важно. Даже если так, это не твое дело.

– Ошибаешься.

– Выпусти меня.

– Ну вот, опять.

– Ты не имеешь права. Это свинство, в конце концов.

– Я просто хочу тебе помочь.

– Я не нуждаюсь в помощи, тем более в твоей.

– А я-то думал, мы квиты. Раскурим трубку мира, а?

– Не курю.

– Ну, тогда давай просто поговорим. Я знаю отличное местечко, поуютнее этой комнаты...

– Мне казалось, мы все уже выяснили.

– Я ничего не выяснил.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

– На фоне всего, что ты говорил раньше, твое заявление о помощи выглядит по меньшей мере странно.

– Я извинился.

– О, я помню.

– Что значит «о»?

– Ничего. Ты извинился. Мы культурно киваем друг другу в начале и конце дня. Все счастливы и довольны.

– Не все. Послушай, ну что я такого сказал? Я даже не помню...

– Ха! Как это мило. Будем считать, что я тоже не помню, и закроем тему.

– Нет, не закроем. Ну подумай, это ведь глупо. Человек что-то сморозил, причем что именно, он и сам не помнит... Так что ж теперь, век его ненавидеть?

– Я же сказала, что зла не держу. Только видишь ли, в чем штука... Может, ты и не хотел ничего плохого, но у меня с тех пор такое тошное чувство, будто кого-то убили у меня на глазах. Кого-то жалкого и беспомощного, вроде бездомной дворняжки.

– Но я...

– Ладно, это все не имеет значения. Я просто хотела, чтоб ты понял, что говорить нам не о чем. Так что отопри дверь. – Она встала. Я тоже поднялся.

– Какая спешка!

– Ну хватит уже. Я устала.

– Я думаю! Увольняться каждые три месяца без всякой причины – тут устанешь...

– Причина есть, но тебя она не касается.

– А вот и ошибаешься. Голову даю на отсечение, что причину эту ты и сама не знаешь.

– Печальное заблуждение. Мне жаль твою голову.

Набычившись, Жужа снова уселась на пол. Мой монитор – единственный здравомыслящий предмет в этой комнате – давно потух. Бархатная синь улицы мягко струилась в окна.

Соседние многоэтажки тысячью зрячих глаз пялились в нашу слепую комнату; в их желтых правильных зрачках хитро приплясывали черные человечки. Я вдруг почувствовал себя разбитым и больным. Жужа молчала. В темноте угадывалась ее сгорбившаяся фигурка. Я закрыл глаза и тут же увидел комнату и две неподвижные, бесконечно усталые фигуры в ней, которые медленно, друг на друга не глядя, сползали в один и тот же сон.

Не знаю, сколько мы сидели так, в теплой синеве. Я очнулся от приглушенных булькающих звуков и, отгоняя иссиня-черное, крапчатое марево, бросился к Жуже. Ее рвало.

– О господи. – Выдохнул я и заметался по комнате, не понимая, к чему, зачем все это, куда девать руки и куда бежать. Звякнул в кармане ключ. Я вытащил его и побежал к двери.

Замок упирался, решив, возможно, воздать мне по заслугам. Я напирал на дверь так, что дрожали стены. И только когда я уже совсем было решил наплевать на все и ломать дверь, ключ желчно скрежетнул и дверь открылась.

Жужа встала и, пошатываясь, вышла в коридор.

– Тебе помочь?

– Отойди, – в ее слабом голосе сквозили усталость и безразличие.

С полотняным лицом, скривив пугающе фиолетовые губы, она побрела в сторону туалетов. Я понуро поплелся следом.

У желтоватых, обозначенных пешкой дверей, Жужа обернулась, видимо услышав мое сопение за спиной:

– Ну что еще?

– Я подумал... если понадобится моя помощь... я мог бы...

– Оставь меня в покое!

Дверь устало хлопнула. Я опустился на корточки и приготовился ждать. Оставлять ее в покое в мои намерения не входило.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

О коридорах, ночных одичалых коридорах, можно говорить только шепотом, только издалека. Само понятие пустынного ночного туннеля с дверьми по бокам требует, как дремучий лес, иносказательного почтения, ибо он во сто крат петлистее и коварнее леса. Эти сумрачно-желтые, гладкие проходы в никуда особенно страшны своим гулким безразличием, которое, разумеется, не безразличие вовсе, а липкая бумажка, на которую садятся охочие до всего липкого доверчивые мухи.

В нашей пятиэтажной твердыне не было лифта, но были наскакивающие одна на другую лестницы, узкие и кромешные, как дупло в зубе, коридорчики, развилки, перекрестки, чернотой манящие переходы, выводившие путника то в зал с колоннами, то в чью-то захламленную подсобку. Все двери, все коридоры, не спрашивая, вели куда-то; в любом кабинете присутствовали, не таясь, боковая дверь, чердачок, кладовочка или тщательно запираемый шкаф, и даже в туалете было узкое келейное оконце на прокопченную годами пожарную лестницу. Отсутствие тупиков утешало и настораживало.

Сидя под дверью дамской комнаты на пыльной, уходящей вдаль ковровой дорожке, я вглядывался в угрюмые таблички на дверях: они казались совершенно чистыми. Кто знает, что творится здесь по ночам, когда люди со своей меркантильной потребностью расчертить пространство и все надписать расходятся по домам. В пустых помещениях почему-то всегда чувствуешь себя неловко, всегда встает где-то на заднем плане непрошеное чувство вины, как будто ты подглядел в замочную скважину любовную сцену.

Тусклый свет стал еще приглушеннее, словно и в коридорных просторах наступала ночь. Я почувствовал, как зеленовато-желтая патина, покончив с дверьми, медленно подбирается ко мне. Было тихо. Жужа все не выходила. В какое-то мгновение мне показалось, что в конце коридора, на пороге совсем уж беспросветной ночи мелькнула тень: словно мышь проскочила мимо настольной лампы или мотылек задул взмахом крыльев огонек свечи.

Я замотал головой: что за чертовщина! Это все хроническое недосыпание, все дело в хроническом... Тень ползла теперь вдоль левой стены. С легкостью конькобежца скользя по матовой глади дверей, она двигалась неторопливо, и в этой методичности, в круглых, размеренных движениях читалась спокойная самоуверенность. В перешейках между дверьми тень вздрагивала, будто поеживаясь от холода, и тогда на бугристой поверхности отчетливо проступали контуры плотно сбитой фигуры в круглой шляпе. Ни страха, ни удивления я не почувствовал – только грусть, удушливую и цепкую, – грусть защемленной души. Я сидел, глядя на скользящую фигуру, как смотрят на морскую волну: все равно накатит, разобьется, утащит за собой.

«Ш-ш-ш», – зашелестело в затылок. Так в детстве успокаивала меня бабушка, когда мне снились кошмары.

– Спишь. – Кто-то осторожно тронул меня за плечо, и волна откатила.

Я открыл глаза и поднял голову с колен. Жужа устроилась тут же, на полу. По ее губам, все еще синеватым, блуждала слабая улыбка. Измученные прядки на висках потемнели, бисерной нитью блестели капельки пота над губой. Лицо и влажная шея казались закутанными в белую простыню. Даже веснушки куда-то исчезли. Мы сидели очень близко, касаясь плечами, и я ощутил тепло ее тела, ту горячую волну, которую мы храним за пазухой. Далеким эхом пробежало воспоминание о возне у дверей и собственная комичная уродливость.

– Ты как?

– Лучше не бывает. – Не снимая улыбки, Жужа прислонилась к стене и закрыла глаза.

– Я сбегаю за водой, хочешь?

– Спасибо, ничего не нужно.

– Я мигом.

Я вскочил и на ватных ногах понесся по коридору.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

В комнате было темно, и я, так и не нащупав выключатель (где он находится, напрочь вылетело из головы), опрокидывал и крушил уснувший мир, пока не нащупал, наконец, на Женькином столе рельефный изгиб бутылки с минералкой. Запах в комнате был ужасный.

Когда я примчался обратно, Жужа сидела, подтянув колени к подбородку, и смотрела на стену перед собой. Я протянул ей бутылку и, пока она жадно пила, бухнулся рядом.

– Спасибо, – ставя бутылку на пол, сказала она. – Ты меня спас.

– Может быть, что-нибудь еще?

– Только не предлагай мне перекусить.

Глаза ее смеялись. Синева на губах вылиняла, белые щеки подтаяли, осветились изнутри нежно-молочным светом. Загорались одна за другой светло-коричневые веснушки.

– Ты выглядишь лучше.

– Что, сильно я тебя испугала?

– Лицо у тебя было белое, как у примы театра Кабуки.

– Со мной такое часто случается: выворачивает наизнанку от полноты ощущений.

Жужа отодвинулась, запрокинула голову и заговорила тихо, почти шепотом:

– Правда, странно?

– Что странно?

– Ш-ш-ш. Тише, не спугни тишину.

– Что странно? – понизив голос, повторил я.

– Все это, – она неопределенно махнула рукой. – Такое старое, уставшее от людей место... Никогда раньше не была здесь ночью. Все эти застывшие двери, как какие-нибудь гомункулусы в колбах. Вроде бы безобидные кусочки плоти в спирту, ан нет...

Озадаченный отголоском собственных мыслей в чужой голове, я, назло кому-то, протянул:

– По-моему, обыкновенные двери... Ничего инфернального...

– Да нет же, нет же, нет! Ну, посмотри на эти стены, они же весь день впитывают наши голоса, запахи, мысли. – Она осторожно прикоснулась к стене. – Ненавижу.

– Кого ты ненавидишь?

– Эти стены. Эти двери. Эти затхлые каморки. Они мне руки выкручивают.

Жужа медленно водила пальцем по стене, продолжая шептать:

– И дорожка, на которой мы сидим... Кто угодно может бродить здесь по ночам.

Я вздрогнул, вспомнив скользящую тень, и неуверенным шепотом попытался ее отогнать:

– Все дело в освещении.

– Ты не понимаешь. Это все равно, что ворваться с криками в спящий ночной магазин и застукать манекена за примеркой новых нарядов. Преступление, почти святотатство. То, что мы сидим здесь, – святотатство.

Я удивленно посмотрел на Жужу. Вместе с теплом в ее черты вернулась привычная замкнутость, и совершенно невозможно было определить, говорит она серьезно или шутит.

– По этому коридору ходят люди, изо дня в день, из года в год. Лица сменяют друг друга, выныривают из одного коридора и тут же скрываются за поворотом другого, бегают между этажами, перескакивая через ступеньки, наступая друг дружке на ноги, курят в пролетах, стряхивая пепел на головы тех, кто зазевался внизу. И весь этот муравьиный калейдоскоп пылью оседает на стенах, остается здесь навсегда. Это страшное место. И дело вовсе не в освещении.

*** У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Вообще-то я не люблю слов. Они и созданы только затем, чтобы сбить с толку, все выхолостить и обезобразить. Вечная ложь, вечная ущербность, испанский сапожок для любителей дальних прогулок. И тот факт, что я сейчас выдуваю, как завзятый стекольщик, целые фразы и предложения, ровным счетом ничего не доказывает, за исключением разве того, что мне, сидящему над синим блокнотом, трудно зачерпывать воспоминания и сливовый джем одной ложкой, да еще прихлебывать при этом необратимо остывающий чай (к тому же темнеет, к тому же, как ни крути, заняты руки).

А еще – я обыкновенный человек, которому, как уточке перед нырком – двойным, а то и тройным, – необходимо погреться на солнце, похлопать, удовольствия ради, крыльями, обменяться новостями с присевшей рядом чайкой, и только тогда, набрав побольше воздуха, уйти с головой в малахитовую воду. Конечно, я мог бы с видом Сократа, раздающего словесные подзатыльники афинянам, плести и плести вербальные цепочки, но мне это скучно и пахнет супом. И, кроме того, я всего-навсего обыкновенный человек (или уточка), который из плотной застекольной синевы смотрит на заснеженный сад и ловит впотьмах смутные отголоски прошлого.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

–  –  –

– Кто вы такая?

Голос, с хрипотцой и неожиданно утробными, булькающими модуляциями, звучал откуда-то сверху, будто там, под потолком, кто-то неспешно покачивался в невидимом гамаке. В комнате было темно и мутно, как на дне морском, только в дальнем углу хитро мерцал синий глаз настольной лампы, почти ничего, кроме маленькой опушки в груде бумаг, не освещавшей. Накаленная синь, смешиваясь с сигаретным дымом, расползалась по комнате, оседая по углам. Удивительно, что в таком неказистом здании могла существовать комната с синим нутром. Это было так же волнующе, как черные туфли с красной подошвой, как вишневая ягода в кусочках льда. Здесь все было синим, имманентно и непререкаемо. Глаза поначалу отказывались верить, но очень скоро сдавали позиции и забывали о других цветах, как будто их никогда и не существовало. Синь скапливалась на ресницах, заползала под веки, так что, даже закрыв глаза, вы от нее не могли отделаться: привычно красная пелена вырождалась в синюю. Руки и язык у меня, наверное, стали иссиня-черными, как в детстве после набега на шелковицу. Далекая лампа, как пыльная синяя луна на закопченном небе, холодно поблескивала. В воздухе носилось что-то кисло-сладкое. Синяя пыль? Я чихнула.

– Кто ты такая? – с нажимом прорисовывая каждую букву в воздухе, повторили из гамака. Странный голос. Так разговаривают кастрюльки с рагу на медленном огне.

Запрокинув голову, я сказала:

– Я на собеседование...

– Что вы там шепчете? Говорите громче! Или нет, лучше подойдите.

Слепо пялясь в потолок, я затопталась на месте в нерешительности:

– Куда подойти?

– К столу, деточка, к столу.

Лунный лик задрожал и стал со скрежетом угасать: лампе-синеглазке сворачивали шею. Когда освещенная опушка на столе стала не больше теннисного мячика, скрежет, наконец, прекратился. По комнате заплясали лазурные круги с зеленым отливом. Я сделала шаг вперед.

– Вы глухая? Подойдите, – последовал приказ, теперь уже определенно из угла.

– Я подошла.

– Подойдите по-человечески.

Еще шаг.

– Ближе... Послушай, милочка, от стола до двери семь шагов, твоих восемь с половиной, ты хочешь, чтобы о каждом из них тебя просили отдельно? – Лампа начинала злиться.

Подойдя вплотную, я остановилась, безуспешно стараясь разглядеть собеседницу.

Перед глазами вращались назойливые синие колеса с золотистыми спицами, время от времени высекая на ходу звонкие искры.

– Не сюда. Слева стул, садитесь.

Нащупав что-то в темноте, достаточно твердое, чтобы сойти за стул, я уселась на самый краешек, поджав под себя ноги. Густая синь в поволоке сигаретного дыма, зыбкая аура лампы, требовательный невидимка напротив, виртуозно жонглирующий светом и тенью, стул, который мог оказаться торшером, детской коляской, плюшевым медведем, сороконожкой и чем угодно еще, – переполненная всем этим, я готова была хлынуть через край. К тому же меня не покидало ощущение пустоты, огромного бездонного пространства под ногами, У. Гамаюн. «Ключ к полям»

как если бы я сидела на глянцево-синем звездном куполе с петушком на палочке вместо креста.

– Итак, – разбавляя синь седыми виньетками дыма, сказала лампа, небрежно сбросила туфельки на пол и подтянула под себя ногу в расшитых золотом алых шароварах. Увитые кольцами холеные пальцы заплясали над блюдом с фруктами.

– Хурма, виноград, персики? – звенели браслеты. – Финики, шербет?

Под шепот фонтанов и чарующие звуки тягучей, как патока, музыки, шелестя одеждами, пощелкивая янтарем на толстой шее, она ела виноград, отправляя в коралловый рот жемчужину за жемчужиной – черные, как деготь, сладкие, как сон младенца. Она ела, она жмурилась, она болтала босой ногой, она рассказывала сказки. По ниточке, неторопливо ткался ковер повествования. Лампа откусывала хурму и выпускала, как дым колечками, сказку со слонами, шелковыми тканями, звонкоголосыми птицами, наивными богачами и хитрыми нищими; проглатывала финик – и вместо косточек выпускала на волю целый караван, с верблюдами, мулами, гаремом и настоящим бородатым султаном, сатрапом и сластолюбцем; придавливала к небу виноградину – и повсюду разлетались брызги глубоких морей, кувшины, полные песка и ила, ослы в рыбацких сетях, джинны с головой в облаках и ногами на земле, отважные мореходы и пещеры с сокровищами. Она была райской птицей в золотой клетке, она была огромным китом, что носил на спине яблоневый сад и проглотил целую флотилию. Ах, эти сказки! Шумные рынки, узкие улочки и Сераль в чаду очарования. Зефирный дворец, где даже у одалисок носы в сахарной пудре. Им дарят деньги, их опекают, о них заботятся, им преподносят подарки по случаю свадеб, празднеств и дней рождения. Но в одалисках здесь не задерживаются – карьерный рост... Ведь есть хасеки, с отдельной комнатой, мягкой постелью, развесистым балдахином, миллиардом слуг, подушек, нарядов и зеркал, все это великолепие отражающих. Здесь есть все, здесь все возможно, даже в Босфор угодить...

– Работать будешь под Юлей. – И лампу застигло утро, и она прекратила дозволенные речи. Купол покачнулся, и я замигала глазами. Подушки и ковры исчезли, музыка смолкла, синева вернулась. – Она еще на тебя посмотрит, я дам адрес нашего офиса...

Посмотрит? А, ну да... Предварительный показ во дворце. Если, не дай Аллах, обнаружатся желтые зубы, дряблый живот или собственное мнение – не видать тебе ни золотых динаров, ни халвы из рук самого султана. Кто бы мог подумать, что даже программисты...

–... стрессоустойчивость. Готовность ко всему. Потому что мы однажды взяли девочку на испытательный срок, кстати, он не оплачивается, а она ко всему готова не была... Пришлось уволить.

Кто там, напротив? Почему я ее не вижу? И почему этот стул так немилосердно впивается в зад, в воспитательных целях?

– Не опаздывать. А лучше приходить пораньше. Работа всегда найдется. Обед полчаса, но у нас все прекрасно в пятнадцать минут укладываются. За рабочее место отвечаешь головой. Машина пока будет старая, но если она развалится при тебе... Каждое утро проверка.

Больничные не оплачиваются. Нечего болеть. Вы курите, кстати? – Три дымных колечка полетели мне в лицо. – Юля не любит, когда курят. Это вредно для здоровья, а мы заботимся о наших сотрудниках. – Тут лампа самоотверженно закашлялась. – И вообще... Столько времени на эти перекуры. А время деньги, милочка.

Я задумчиво разглядывала свои руки, жутковато-синие, как у утопленника. Слова плавали по комнате, оседали на стенах, как пузырьки воздуха в вазе с водой. О Багдад, город любви и рахат-лукума, столица говорливых рынков и фонтанов! Ряды невольников со всех концов света: программисты, бизнес-аналитики, гадалки, бухгалтеры, психологи, кафельщики-облицовщики, ювелиры, журналисты, переводчики, юристы, тестеры, парикмахеры, косметологи, дантисты... Лампа-синеглазка под ручку с Юлей, две огромные пупырчатые У. Гамаюн. «Ключ к полям»

жабы с сонными глазами, неловко выворачивая перепончатые лапки при ходьбе, степенно вышагивают между субтильными девелоперами, придирчиво проверяют зубы и белки глаз, форму черепа и упругость ягодиц. Не произнося ни слова, Синеглазка тычет корявым перстом в одного, другого, третьего... и я среди них. Кандалы рабов жалобно позвякивают в такт Юлиным длинным серьгам, пересохшие губы бессильно шевелятся, глаза у всех черные, как у несмышленых креветок. Пойманы, куплены, упакованы в бумажный пакет, с тавром на лбу, с лилией на плече, будем работать... под Юлей. Я хихикнула.

– Что такое? – заклекотало напротив.

– Ничего. Простите. – Я вскочила со стула и стала пятиться к двери. Эта комната, она как наперстянка, заманивает мошек аппетитными росинками нектара, а потом смыкается над околдованной жертвой и пожирает ее живьем. Сколько их побывало здесь до меня? Скольких Синеглазка успела слопать и переварить? Все они здесь, под ногами, на стенах, под потолком. Боже мой, на чем я сидела! Бежать, бежать пока не поздно! – Это ошибка. Я просто...

Я вам не подойду. Простите за беспокойство.

Проглотив последние слова, я без обиняков ломанулась к двери, точнее туда, где она должна была по моим расчетам находиться.

Пока я с настойчивостью слепой мыши ощупывала стену, за спиной гремело:

– Что значит ошибка? Никуда вы не пойдете! На вас потратили уйму времени! Да кому ты вообще нужна? Выпускница безмозглая! Еще пожалеешь!

По некоторым признакам я догадалась, что то, что раньше сидело и курило, стало теперь неумолимо подниматься. К счастью, передвигалось оно не столь быстро, как переходило на «ты», а дверь в наперстянке все же нашлась. Уже в приемной, пробегая мимо точившей когти секретарши, я оглянулась. В синей темноте двигалось что-то большое, ворсистое и кольчатое, с блестками по бокам и огромным, на все лицо, ртом.

Выскочив на улицу, я продолжала бежать еще несколько кварталов. По щекам катились слезы, я хохотала, как оголтелая, задевая прохожих, игнорируя светофоры, праведный гнев водителей и истошный визг машин. Нечеловеческим усилием воли я заставила себя перейти на шаг. Уйду в монастырь, решила я.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

–  –  –

Вопрос о том, когда все это началось, издавна волнует человечество. Это важнейший вопрос после вопроса об истине.

Все началось в то самое утро – было первое сентября, +22, переменная облачность, ветер восточный 10 м/с, местами порывы до 15 м/с, – когда я проснулся в своей комнате, на полу, и решил, что слепну. Неузнаваемое тряпье по углам, стены, пол, книги были облиты нестерпимым красным светом. На полу краснота была до того густой, что казалось, будто он покрыт шершавой томатной коркой. Окно было плотно затянуто какой-то желтой материей. По бледновато-розовому потолку бродили случайные искры. Комната была похожа на стакан, в который художник окунул вымазанную красной краской кисть.

Я с трудом поднялся и, потирая затекшую ногу, подошел к окну. То, что я принял за желтую материю, оказалось подсвеченной солнцем, довольно тонкой красной бумагой, похожей на ту, из которой я в детстве мастерил цветные фонарики. По бокам бумага пестрела частоколом мелких гвоздей. Подергав бумажный занавес тут и там, я сложил руки так, точно собирался нырнуть, и врезался в него, и с восхитительным треском разорвал. Пыльная, живая улица заполнила комнату. Я чувствовал себя ребенком на песчаном берегу, который по тонкому каналу впускает море в свою игрушечную лагуну. За окном шелестело и мело; осенний день клубился и дрожал на пустынной дороге. Желтоватые буруны пыли, побольше и поменьше, катили листья и мелкий мусор, выпуская то трамвайный билет, то обрывок газеты, и они, забывшись, подхваченные ветром, парили над деревьями.

Сзади что-то вкрадчиво щелкнуло. Я обернулся, все еще улыбаясь, и увидел его.

Он был прост, нескладен. Стоял там, в коридоре, у двери, словно извиняясь за собственную угловатость. Он был довольно широк в плечах, из тех крепышей, у кого совсем не бывает шеи. Невысокий, кряжистый, в клинышке распахнутого плаща – светлая рубашка.

Он прятался в тени, но я разглядел всклокоченную бороду и седую шевелюру, прямой нособрубок и пухлые, омерзительно чувственные губы. Смотрел он прямо, куда-то поверх моей головы. Похожая на клешню рука согнута, прижата к животу – так хватаются за воображаемое сердце герои-любовники в никудышном кино.

Я всегда считал себя среднестатистическим трусом и потому очень удивился, когда обнаружил, что медленно двигаюсь в сторону гостя. Он продолжал стоять, рассеянно глядя в одну точку. Казалось, мои передвижения его мало занимают.

– Эй, вы что здесь делаете?

Молчание.

– Вы кто такой, спрашиваю?

Ни звука. Я выскочил в коридор, злобно ударил по выключателю и – расхохотался. У вешалки, накинув на острое плечо мой старый плащ, стоял он – полное собрание сочинений Гоголя, с записными книжками вместо щек, носом из «Парфюмера», бородой из недоеденного воротника бабушкиной котиковой шубы, распахнутым «Идиотом» на голове, рукой из детской энциклопедии до локтя и увесистым Старуструпом – после, с многочисленными пальцами-закладками, сжимающими «Дар». Встретившись с ним взглядом, я не без удивления обнаружил на месте глаз два давным-давно утерянных ключа.

В тот день я понял, что нас теперь двое – надолго, может быть, навсегда. Библиофил больше не показывался, но его присутствие в квартире было не менее реальным, чем мое собственное. Он словно распылился, осел на предметах, заполнил собою то пространство, У. Гамаюн. «Ключ к полям»

которое я, по лени или неумению, заполнить не смог. Возвращаясь домой, я уже не мог как раньше, по запаху, почуять и обрадоваться родной берлоге. И запахи, и цвета – все изменилось. Конечно, я понял это не сразу. Поначалу, когда книги менялись местами, тетрадь оказывалась в холодильнике, а бутылка пива – в ящике стола, меня это только забавляло. Даже когда запел посреди ночи ветхозаветный приемник и громыхнул раскатисто душ, я и ухом не повел. Предметам, как и людям, время от времени нужно отвести душу. Видя мое попустительство, а может быть, и беспомощность, непрошеный гость осмелел и совсем потерял совесть. Придя домой, я мог застать наполненную до краев ванну (этот гедонист ни в чем не знал удержу), чашку недопитого кофе, открытый холодильник, брошенную на диване книгу.

Каждое утро начиналось с поисков бритвы, которая с одержимостью серийного убийцы в поисках жертвы кружила по квартире. Попутно я выключал во всех комнатах свет, закручивал краны и собирал разбросанную одежду. Меня вытесняли, если вообще возможно вытеснять пустоту. Меня выпроваживали, сплавляли вниз по течению. Теперь уже я чувствовал себя незадачливым гостем. Его было так много, меня – не было вовсе.

Впрочем, были в его появлении и светлые стороны. На протяжении пяти лет меня преследует один и тот же сон. Я вижу комнату, пустую комнату с кирпичными стенами и низким потолком. В ней нет окон, а единственная дверь находится у меня за спиной. Воздух постепенно иссякает, я бьюсь о стены, исступленно кричу. Чтобы выбраться из каменного мешка, я должен обернуться к двери, но даже бросить взгляд в ту сторону я не в состоянии.

На втором году с комнатой произошли метаморфозы: пол растрескался, и между камней показался зеленый росток. Месяца три растение крепло, наливалось соками и пустило, как горох, длинные тонкие усики по всей комнате. Полгода назад, внизу, у самого корня растения, появился зародыш какого-то плода. Он тоже растет, съедая остатки кислорода, вытягивая из меня жизнь. Я знаю: скоро он займет всю комнату, и тогда мне конец. Обрывая зеленые усики, под треск и непонятный стрекот, я просыпаюсь. Сначала плод этот был совсем маленьким, с небольшую тыкву, теперь он занимает две трети комнаты. То есть, в моем распоряжении еще месяц-полтора, не больше. Дверь по-прежнему за спиной, но вряд ли я ею когда-нибудь воспользуюсь. К тому же, за эти годы я сжился со своим сном и даже к нему привязался – так приговоренный к смертной казни привязывается к своей камере. Я привык к своему кошмару – человек ко всему привыкает. В последнее время я стал давать себе на ночь разные задания: пройтись вдоль стены, обследовать интересный кирпичик в углу, посчитать количество трещин на потолке. Исследование плода я оставил на потом. Он рос странно, скачками, так что, кроме зеленого цвета и глянцевитого блеска, я ничего о нем не знаю. Думаю, он красив. Окажись он иным, умирать было бы совсем уж невыносимо.

Так вот, в тот самый день – первого сентября, +22, переменная облачность, ветер восточный 10 м/с, местами порывы до 15 м/с – свершилось невозможное: в комнате, по левую руку от двери, появилось окно. В нем нет стекол, но выбраться наружу и даже разглядеть за ним что-либо, кроме лазурных переливов, невозможно. Воздух оно тоже не пропускает. Но все это мелочи; теперь у меня есть свет и есть на что потратить остаток заключения.

В тот же день – +22, переменная облачность, ветер восточный 10 м/с, местами порывы до 15 м/с – появилась Жужа.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

–  –  –

Лифт двигался еле-еле, постанывая и поскрипывая на ходу, словно он усилием воли преодолевал неуступчивую массу воздуха. Мышиный, с желтыми как сыр кнопками, без зеркал, на кислом фоне своих сородичей он смотрелся молодцом, и все бы ничего, и я уже решила, что самое страшное позади, но, выплюнув на третьем этаже моего визави (пиджак в полоску, бычий затылок), он стал двигаться до того медленно, такую жалобную литию затянул, пугая меня резкими запинками, что я уже не чаяла выбраться живой.

Лифты я ненавижу лютой ненавистью, но в этом здании по прихоти некоего фанатичного архитектора-урбаниста не было лестниц. Вздохнув, я напомнила себе, что к испанскому королю со своими макаронами ходит только Карузо, и стала считать воздушные ярусы. Когда меня, наконец, высадили, да еще на правильном этаже, я прониклась к этому летающему саркофагу глубочайшим пиететом.

В коридоре, больше походившем на забытый отсек космического корабля, чем на респектабельный банк, не было ни души. Вдоль правой стены тянулась вереница каких-то коробок, пакетов, сумок и свертков – цирк переезжает? Двери, одинаково серые и гладкие, без каких-либо опознавательных знаков, без намека на скрытую за ними жизнь, тут же враждебно меня обступили. Я дотронулась до одной из них, так просто, чтобы заявить о себе, и отдернула руку от жгучего холода. По герметично запаянному коридору бродили неожиданные сквозняки. Как они сюда проникали, лучше было не знать. Поеживаясь, я побрела в сторону, как мне казалось, света.

По мере отдаления от лифта надежды найти Валерия Николаевича Мартыненко убывали со скоростью геометрической прогрессии: мобильный молчал, повороты множились, Ариадна с новеньким мотком ниток не спешила появиться, и если и ждал меня кто-то в этом лабиринте, то вовсе не на собеседование. Следуя совету, подслушанному у Вильгельма Баскервильского, я решила все время сворачивать вправо. И что же? Через несколько поворотов я налетела на молодого человека в красной футболке, с чашкой кофе в одной руке и потертой коробкой (все они здесь таскали коробки) в другой. В ответ на мои сбивчивые объяснения он сощурился, собрал лицо мешочком, глотнул из чашки и, удобнее ухватив коробку, свернул за угол. Я уже приближалась к следующему витку своего странствия, когда из недр лабиринта до меня донеслось «Напротив лифта», тут же потонувшее в жизнерадостном гоготе. Я все и всегда воспринимаю на свой счет, поэтому стала возвращаться к исходной точке. У лифта я немного постояла, упиваясь гордостью за Вильгельма, себя и весь францисканский орден.

Дверь напротив лифта не только существовала, но и была воротами в Мартыненкову резиденцию. Секретарша в тесных джинсах смерила меня оценивающим взглядом, заявила на всякий случай, что я опоздала (на самом деле я явилась на полчаса раньше), втиснула меня в хромое кресло между коробками, подмазала губы и скрылась за соседней дверью. Сидя в цитадели великого и ужасного Валерия Николаевича, взмокшая и вялая, я слушала, как ктото настойчиво стучится в секретаршину аську, и ерзала, чтобы не прилипнуть к креслу. За окном клубилась серая жара.

Минут через пять секретарша появилась:

– Валерий Николаевич обедает. Подождите еще пять минут.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Сказав это, она уселась за стол, скинула туфли и отчаянно заколотила по клавишам.

Прошло пять минут, десять. Разглядывая выжженную паклю на секретаршиной голове, я немного заскучала.

– Вы до сих пор здесь? – донеслось из-за монитора. – Ну что ж, теперь двадцать пять минут в вашем распоряжении.

Я вскочила и, постучав, под грохот коробок влетела в кабинет. За т-образным столом, в самом центре перекладины восседал Он, без пиджака, в галстуке, с основательной бородой, благородными сединами и бюргерским брюшком. На робкое приветствие он не ответил, присесть не предложил. Последнее обнадежило – я бы непременно что-нибудь уронила, опрокинула или перевернула, что часто со мной случается, особенно на собеседованиях.

– Си шарп?

– Простите?

Он продолжал, не глядя на меня, полоскать в кружке с белой в черных яблоках коровой чайный пакетик. В то, что этот человек что-то сказал секунду назад, а тем более мне, не верилось совершенно.

– Си шарп, ява, делфи. – Он оставил пакетик в покое и пододвинул поближе пол-литровую банку с сахаром («Огірки солоні»). Зачарованная, я пролепетала:

– C++, вижуал бейсик, яву я сама изучала, еще паскаль, но ведь делфи это, в сущности, и есть...

– Мне нужны живые, – перебил он, насыпал третью ложку сахара и старательно завинтил «Огірки».

– Ж-живые? – прожужжала я.

– Живые примеры, реальные проекты, в которых вы принимали участие. Ваше портфолио, так сказать.

– Проектов нет... Пока... Но вот по С++, к примеру, я делала курсовую – интрузивные контейнеры и...

– Ассемблер? – перебил он, размешивая сахар. Звон стоял оглушительный.

– Да, мы на третьем курсе...

Он поперхнулся. Медленно багровея от стыда, я нашла в себе силы продолжить:

–... но я знаю SQL, довольно неплохо...

– Так. – По-прежнему не глядя на меня, он отхлебнул из чашки (корова в яблоках накренилась) и скрылся под столом, оставив после себя слабый чайный дымок. Потарахтев коробками (чем же еще), он вынырнул на поверхность, багровый и запыхавшийся, как водолаз после трудного погружения, с плиткой шоколада в руке. Сверкнувший затылок показался мне смутно знакомым. Подув на чай, Мартышкинс потянулся к телефону:

– Игорь, зайдите ко мне с Глебом на минутку. Здесь у меня интересный экземпляр.

Бросив трубку, он засуетился, как будто о чем-то вспомнив, лихорадочно зашелестел фольгой, откусил кусок побольше и прикрыл шоколадку блокнотом. Подумав, положил сверху еще и газету.

Игорь с Глебом явились с чашками и бутербродами, не проявили к «интересному экземпляру» ни малейшего интереса, уселись по левую сторону т-стола и дружно засербали.

Подпевая им, задумчиво присосался к своей далматинской корове Мартышкинс. Чашки у всех троих были из одного стада, с одинаковыми пятнистыми буренками. Муха, разбуженная Игорем-Глебом, отчаянно затарабанила в окно. Святая простота!

– Вот, – кивнул в мою сторону бородач, и двое из ларца покосились на меня, не отрываясь от трапезы.

Розовые уши Игоря-Глеба, большие и криво обрезанные по краям, затрепетали. Я сразу догадалась, что это их самый чувствительный орган, как усики у тараканов.

– Угу, – сказал один.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

– Ага, – сказал второй.

– Выпускница, – резюмировал Мартышкинс.

– О?

– А?

– Да, представьте.

И все трое обреченно вздохнули.

Беседа лилась, как кипяток из самовара: струя Мартышкинса, капель Игоря-Глеба;

влажные рты ходили ходуном, щеки вздувались парусами, крошки летели во все стороны. Я втянула живот, чувствуя, что еще немного – и желудок мой предательски заговорит, и перестала слушать, забавляясь тем, что отгадывала, кто из сиамских близнецов Игорь, а кто – Глеб. Оба вертлявые, оба удивительно похожие на Беатрис Хастингс, в одинаковых клетчатых рубашках, с одинаковыми, грубо сработанными ушами. Большинство людей использует уши как одно из средств постижения окружающего мира. Игорь с Глебом свои лапидарно сработанные раковины использовали намного успешнее других: они ими осязали и обоняли мир, забираясь в такие лакуны, о которых человек со среднестатистическими органами слуха мог только мечтать.

–... что скажете? – донеслось издалека.

Пока я разгадывала собственные шарады, на столе жирным пятном проступила банка сардин, полупустая. Я посмотрела на Мартыненко. Его грушевидный нос и кончики усов лоснились, в углу маслянисто поблескивающего рта застыл, точно забытый, раздвоенный кончик рыбьего хвоста. Игорь-Глеб переглянулись, хихикнули. Тот, что сидел ближе к начальнику, вдруг напружинился, дрогнул и повел ухом.

– Я говорю, сколько бы вы хотели получать? – проклокотал кто-то из Мартышкиного желудка.

В этот момент произошло сразу несколько событий: муха громко стукнулась о стекло и кулем свалилась на подоконник, близнец номер один поскреб затылок, а близнец номер два привстал, потянулся к столу начальства, стряхнул газету, блокнот, ухватил шоколадку за шелестящий бок и так же быстро вернулся в исходное положение. Мартыненко от неожиданности втянул, как макаронину, сардиний хвост. За плотно сомкнутыми створками его рта что-то жалобно хрястнуло и заурчало. Чувствуя, что кто-то внутри меня, более смелый и непосредственный, вот-вот заорет благим матом, я стала мелкими шажочками отступать к двери. Интересно, что будут делать эти веселые бражники, если меня сейчас вывернет наизнанку? Продолжат чаепитие, это как пить дать.

– Ну, что ж вы? – продолжал меж тем бородач, с тоской наблюдая, как Игорь-Глеб, необычайно довольные, с траурной каемкой вокруг липких ртов, по очереди вгрызаются в шоколадку, друг друга подбадривая и подгоняя.

– А что вы мне можете предложить? – сделала ложный выпад я (никакие его предложения меня уже не заботили), продолжая отступление, как пойманный на горячем киношный злодей (в коридоре, если хорошо поискать, обязательно найдется продавец попкорна).

Облизав радужные пальцы, маслянисто улыбнувшись, Мартыненко назвал сумму, много ниже той, что предлагают даже несмышленым студентам, желающим подработать.

Назвал в гривнах, как делают некоторые работодатели, в расчете на визуальный эффект: есть люди, на которых количество нулей производит неизгладимое впечатление. Впрочем, все это было уже далеко и неважно.

– Поработаете пока на старой машине, новых нет, – уже вовсю распоряжался мною Мартышкинс. Тон его заметно крепчал, зыбкий мираж сослагательного наклонения в нашей беседе исчез за горизонтом. Я вдруг отчетливо поняла, что мы вышли в открытое море, где все, начиная бородатым капитаном и заканчивая смешливыми юнгами, бодро жуют солонину и горланят песни, в то время как незадачливого пассажира мутит в темной каюте. – И У. Гамаюн. «Ключ к полям»

еще: новички, а выпускники и подавно, у нас работают по выходным безвозмездно. Остальные тоже работают по выходным, но им кое-что перепадает (остальные крякнули, подтверждая). Да, выпускники, это, знаете, такая морока... И в будни мы их немножко больше, чем остальных... – замычал, подбирая слова, не подобрал. – Такая, знаете, проверка патриотизма.

А что ж вы хотите? Вы ничего не умеете. Пришли тут... всему вас учи. Не за спасибо же, правда? Вот и отработаете. Для начала.

Никак на это не реагируя, избегая смотреть в сторону сардинницы, я пятилась к двери.

– Слушайте, вы хотите у нас работать или нет? Таких, как вы, пруд пруди. И не всем предоставляется такой шанс. За этот шанс мы ждем от вас полной, как говорится, отдачи. – Мартышка пошамкал, кого-то вылавливая под языком. – Детей же у вас нет?

Игорь-Глеб прыснули.

– Нет. Но какое отношение...

– Отлично. И не надо. – Он погладил бородку, затем живот и осклабился. – Так, когда вы можете приступить?

– Я должна обдумать ваше предложение, – соврала я.

– Обдумать? – В Мартышкином голосе зазвенело такое праведное негодование, что мне стало еще больше не по себе.

Игорь-Глеб заморгали.

– Да, несколько дней.

Нет уж, я в сардиннице не останусь. И где, спрашивается, мушка?

– Что ж, как угодно...

Ни на подоконнике, ни полу ее не было. Лягушонок-урод-красный шут!... Съели мушку. Сло-па-ли. А-а-м.

– Но смотрите, чтобы ваше место никто не занял за эти несколько дней. Советую поторопиться... Всего доброго.

Пробормотав «до свидания», я уже открыто бросилась к двери. Игорь-Глеб, выделывая на бегу замысловатые антраша, меня опередили и затеяли потасовку в проходе: каждый норовил выскочить первым. Выиграл Игорь. Или Глеб. Разницы, впрочем, никакой. Секретарша (тоже с долматинской чашкой) вежливо предложила мне воды; спохватившись, добавила: «правда, у нас ее мало». Я в свою очередь вежливо отказалась. Подобрев, она вытащила из рукава еще одно заманчивое предложение: поработать на них две недели, без зарплаты и оформления, чтобы «решить, что к чему». «Так многие поступают, чтобы не увольняться со старой работы раньше времени», – брякнула она, абсолютно не понимая, что вдрызг проболталась.

Я, конечно, не ангел-пери, но, оказавшись на твердой земле, за пределами сардинницы, обрадовалась, как моряк, чудом переживший страшный шторм.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

–  –  –

Все началось, разумеется, намного раньше. Красные комнаты с библиотекарями (не забудем ветер и хруст бумаги) – это лишь производная такой-то степени от затейливого выражения, спасительная передышка в череде ретроспективных скачков в неизвестность, и если продолжать дифференцировать в том же духе, никакие баснословные константы перед иксами от нуля не спасут.

Начало этой истории, как скальный попугайчик, гнездится на одиноком лысоватом островке моего детства, и, бог ты мой, какая мука об этом рассказывать! Я не смог бы, к примеру, даже если бы захотел, с наивной откровенностью Дэвида Копперфильда развернуть перед вами чистую и поучительную историю своей жизни, рассказанную мною самим. Для этого, во-первых, необходимо лелеять главного героя в глубочайших тайниках своего сердца, а вовторых, свято верить в то, что родился ты в пятницу, в двенадцать часов ночи, и крик твой совпал с первым ударом часов. С оглядкой на все это, я собирался перемахнуть через радужный мазут своего ненастного малолетства, но чрезмерная совестливость и конформизм, в котором меня обвиняли все кому не лень, остановили на полпути прыгуна-автобиографа, и вот я склонился над лужей, брезгливо разглядывая свое помолодевшее отражение.

Итак, раз уж заведено у нас с Дэвидом – начинать с начала, то с него и начнем.

Свой первый рассказ я написал в том же возрасте, что и Леся Украинка – первое стихотворение:

мне было восемь лет. Но Леся с пяти сочиняла музыкальные пьесы, не говоря уже о шестилетнем Вольфганге Амадее, развлекавшем завитую публику напудренной Европы пятичасовыми концертами в четыре и две руки. Что и говорить – я всегда болтался в хвосте паровоза, шаркал и кряхтел, как дырявый ботинок, и недаром баба Дуня, довольно безобидная крокодилица с седыми усами и очками на веревочках вместо бинокля, изо дня в день наблюдая, как я сижу с книжкой на дереве, тогда как мальчишки моего возраста уже вовсю дергают сверстниц за косички, выговаривала бабушке, что внук ее отстает в развитии.

Так вот, о рассказе: хоть убейте, не помню, о чем он был. Восторг и упоение, с каким я его писал и затем наедине с собой перечитывал, загородили огненную ткань повествования, как печная заслонка пламенеющие угли. И то сентябрьское утро, когда я с бесценной ношей в портфеле бежал, распугивая припорошенных листьями котов, в школу, стало для меня коротким просверком чудесной синевы в восьмилетнем блуждании под унылыми тучами детства. Ни смерть, ни двойка по математике меня не страшили; потерять волшебную тетрадку с рассказом – вот единственное, чего я боялся и чего желал больше всего на свете уже несколько часов спустя.

Когда Гоген утверждает, что его собственные картины кажутся ему отвратительными, я верю ему, как никто другой: ужас и омерзение, охватившие меня, когда учительница, приспустив очки, проворными пальцами схватила детскую тетрадку и на одном дыхании исполнила перед всем классом творение запоздалого Моцарта, самое лучшее тому подтверждение.

То, что в хрустальной раковине вдохновения казалось жемчужиной, на деле обернулось перламутровой мишурой. Это было бездарно, невозможно, нестерпимо. Белый как пергамент, с большими буряковыми ушами, я тихо стонал и сползал под парту. Всему конец, решил я, писать не буду больше никогда. Провалявшись два дня с температурой, безмолвный и вспотевший, лицом к стенке, я на третий потребовал у родителей перевести меня в другую школу У. Гамаюн. «Ключ к полям»

или оставить одного в лесу, как того мальчика из рассказа, что замерз под заснеженной елью (я был большим романтиком). Вид у меня был серьезный, губы выпячены, уши по-прежнему горели огнем. Родители, переглянувшись, отправили меня в постель, наплевав на ультиматум и алые уши. Злобно мутузя ни в чем не повинную подушку, я понял: слова меня предали.

Это было мое первое в жизни настоящее горе.

Мне было восемь, девчачьи косички меня не трогали, Моцарт с Украинкой натянули мне нос, а слова сыграли со мной подлую шутку, и если существует у моей истории начало – болотце, что стало истоком той мутноватой речушки, в которой плещутся сейчас жирненькие уточки, то искать его стоит именно здесь. Я банален: у меня, как и многих других, вначале было слово. Ну и предательство, само собой. Слово и предательство – вот вам архетип всех на свете причин всего на свете, истрепанная завязка древнейшего в мире сюжета.

Мне было восемь, но кое-что я уже понимал: если царевна превратилась в лягушку однажды, ей непременно захочется повторить процедуру. Я стал осторожнее; сжег тетрадку с рассказом, как лягушачью шкурку, но писать так и не бросил – не смог. Кто же знал, что эта самая жаба, затаившись, через тринадцать лет выскочит вновь? Глупая филантропия – жечь шкурку вместо царевны.

Скажем прямо, детство мое малоинтересно, и я прикоснулся к этой ороговевшей болячке только из уважения к недоумевающему читателю (не тому, что снова хихикает за моей спиной). Я был единственным ребенком в семье, к тому же мальчиком (что, говорят, особенно ценится в некоторых патриархальных семействах), но мои родители и многочисленные родственники, будучи людьми оригинальными и к законам общества глухими, проигнорировали как первое, так и второе, и всеобщим любимчиком я никогда не был. Меня вообще редко замечали. Отец грезил о тонких щиколотках и монументальных бюстах, мать – о загубленной карьере киноактрисы, а все остальные с интересом наблюдали за происходящим и делали ставки. Бабушка была единственной моей семьей, поэтому, когда мать после шести неудачных попыток утопиться в местном озере на седьмой раз все-таки добилась своего, а отец в день похорон сбежал с ее грудастой кузиной, ничего в моем детском (точнее, тинэйджерском – мне было тринадцать) мире не рухнуло. Даже наоборот: мы переехали в небольшую бабушкину квартирку в центре города, никто больше не кричал и не заламывал рук, все отношения с подловатой родней, сочувствовавшей отцу, бабушка прекратила и, если бы не я, никогда бы не стала принимать трусливых денег, которые «любящий» папочка аккуратно посылал раз в месяц из своего Севастополя (впрочем, на письма его она ни разу не ответила, а когда он однажды под Новый год осмелился позвонить, бросила трубку с такой силой, что телефон разлетелся вдребезги не только с нашей, но и с севастопольской стороны провода).

Я, может быть, кажусь вам маленьким толстокожим монстром – это ничего, это бывает, когда люди говорят правду. И раз уж я начал эту автоисповедь, то, следуя милой традиции мемуаристов, выложу все до последнего комка грязи, не стесняясь даже собственной подловатой покорности, с которой принимал севастопольские вспомоществования.

Да, я ненавидел отца, не любил матери и боготворил бабушку. Да, я был скорее удивлен, чем расстроен, когда настырная соседка притащила меня на грязный пляж, где у ног возбужденной толпы (ее первые и последние зрители), с камешком в ногах и водорослями вместо маргариток, лежала смутно знакомая груда тряпья. Какой-то дурак успел закрыть ей лицо ее же собственной, лавандовой в белый цветочек ночной сорочкой, и все они – дети, старики, приблудные собаки – молча пялились на ее голое, мягкое, бледно-голубое тело. И если я ревел и кусался, пока меня не оттащили подальше двое удивленных и пьяненьких мужичков, то отнюдь не от горя и прочей общепринятой дребедени, а от горячей и густой, как смола, злобы и невыносимого стыда. Поправить сорочку мне так и не дали, и это прозрачное, с лавандовым чехлом на голове тело преследовало меня с мстительной настойчиУ. Гамаюн. «Ключ к полям»

востью Гамлета-отца, пока мы не переехали под зеленый, исцеляющий абажур бабушкиной квартиры.

Прекрасно помню последний день в старом доме: август, жара, чемоданы собраны, мебель в белых чехлах, ставни закрыты, пауки потирают ладошки в предвкушении предстоящего праздника. Принято говорить о первых, небесно-кучерявых воспоминаниях детства (погремушки, сладкое молоко, снег за окном, колыбель качается, etc.), у меня есть только последнее – пока бабушка за воротами распоряжается погрузкой нашего нехитрого багажа, я бегу за дом, дергаю ставни в родительскую комнату и, подобрав камень повнушительнее, швыряю его в ненавистное окно. Звон стекла – самый радостный звук в мире. Орут воробьи, взвивается соседский Тузик-Каштанка, сосед с ложкой и початой луковицей выскакивает во двор, но поздно, поздно, бабушка зовет из-за калитки, такси трогается, пыль, коты на крышах, занавес.

Ах да, и последнее на эту метафизическую тему: никаких кошек я не убивал, и уж тем более не развешивал их гирляндами на соседских заборах (они бы мне этого не спустили – ни соседи, ни кошки).

Бабушкина двухкомнатная квартира была забита зеркалами и книгами, и если первое меня скорее смущало, то второе стало смыслом существования. Меня перевели в новую школу, местная детвора с любопытством поглядывала на вновь прибывшего, во дворе играли в казаки-разбойники, гоняли мяч, но мое сознание давно уже не улавливало таинственных волн детства. Я с остервенением набросился на книги, как маленький жестокий книжный червь. Поначалу это было просто упрямство, подгоняемое честолюбивой затеей командовать словом, то есть тем, что – глубокий вздох, разбег и полет, – а значит, недоступно бескрылому человеку по определению. Глотая книжку за книжкой, я чувствовал только глухую злобу и беспомощность. Но со временем, по шажочку, когда крошки с барского стола накопились в таком количестве, что я мог уже ощутить вкус румяной горбушки, в разрывах ненависти и обиды стали мелькать уважение и непонятная радость.

Но война длилась. Врагу наперекор я приручил математику – достаточно для того, чтобы поступить по окончании школы на примат, где потихоньку тянул свою тоскливую лямку, время от времени срываясь на рассказы, которые, за редким исключением, уничтожал на следующий же день.

Второе (после слов), что изводило меня мутными бессонными ночами, – моя во все боки выпирающая банальность, моя монолитная, тюленеподобная ординарность. Федор Михайлович был прав: нет ничего обиднее обыкновенности. Вам простят грубость и наглость, но попробуйте только назвать кого-нибудь обыкновенным – и пощады не ждите. Все мы уникальны, и все мы знаем, что это грубая ложь.

Пятилетняя муштра интегральными уравнениями не выточила из меня мало-мальски способного математика, не говоря уж о программисте, я был белобрысый, сутулый, меня никогда не тошнило крольчатами между вторым и третьим этажами. В общем, я чувствовал, что усыхаю, что творенье не годится никуда. Вот тогда-то я и совершил самую большую глупость в своей жизни – написал роман.

Было лето, зеленые тени плескались в моей темной комнате, веселые кошмары сессии истаяли вместе с тополиным пухом, и делать было решительно нечего. Медовая жара, пустые летние улочки и сладкое чувство свободы, как три разноцветных шарика мороженого в хрустящем вафельном стаканчике, подстегнули воображение и развязали мой аскетически настроенный язык. Конечно, я помнил о словах. Кровавая война громыхала в пепельной дали, ящик письменного стола полнился обрубками рассказов, отнятыми конечностями повестей и зубным протезом одной пьесы, а сепаратный мир, заключаемый разумом для написания тщедушных рефератов и докладов в обход совести, погоды не делал. Бабушка на полтора месяца уехала к старинной подружке в Чернигов. Полине я не звонил с того дождУ. Гамаюн. «Ключ к полям»

ливого майского вечера, когда мы сидели у меня в комнате, беспомощно молчали, и каждый понимал, что все это скучно, гнусно и никому из нас не нужно.

Одинокая квартирка, ночная лампа под зеленым абажуром, книги, письменный стол и ничего, никого вокруг – сладкая греза писателя, золотой век души. У меня все это было. Острые предметы, вроде вопросов о таланте и праве выпускать свои письмена в мир, я обернул в плотную бумагу, обмотал бечевкой и до поры до времени забросил подальше на антресоли. Я уже говорил и повторю еще раз: я обыкновенный, слабый человек (ну, или уточка), и прежде, чем клеймить позором упрямого самоубийцу, проверьте, все ли окна у вас зарешечены.

А дальше рассказывать, собственно, и нечего. Слова выиграли, я проиграл. Очень просто, очень предсказуемо. Книга моя была знаменита, я был мертв. Бабушка тоже умерла, двух дней не дожив до моего триумфа, но это не касается даже Дэвида Копперфильда.

Кое-как защитив магистерскую, я окопался в своей квартире и затих.

То есть, затих я не сразу: сначала необходимо было уничтожить все, что могло снова затащить меня в мир слов:

книги, газеты, календари, прайс-листы с велотренажерами и складными швабрами, школьные тетради, Полькины глянцевые журнальчики («какой ты цветок?», «кто ты в мире животных?»,«10 способов его соблазнить», «клубничный торт и клубничная маска – два в одном», «летний макияж, новые тенденции») и ее же довольно потрепанный, карандашом исписанный «Алхимик» (его я искромсал с особым удовольствием). Свой гладкий, бисквитом пахнущий романчик я сладострастно разорвал, растоптал, в муку размолол и развеял по ветру, остальные книги были милосердно преданы огню за гаражами неподалеку от дома. Затем я запер двери, задернул шторы, утер пену у рта и провалился в темное и студенистое небытие.

Очнулся я через пять лет, в памятное первосентябрьское утро (+22, переменная облачность, ветер восточный 10 м/с, местами порывы до 15 м/с) и много нового для себя открыл.

В частности, что живу я все там же, работаю техническим переводчиком в одной захудалой фирме, по вечерам шатаюсь по городу, а ночами вижу комнату с чем-то гладким и огромным посредине. Бесконечные пять лет, калейдоскоп унылых снов, перемежаемых, потехи ради, навязчивым кошмаром. Осторожное коловращение, мягкая пытка – чтобы жертва не испустила дух раньше времени. Эти гулкие, войлоком обитые годы я вижу как бесконечную езду по кругу в полупустом трамвае: скользят в застекольной мути шляпы, зонты, размытые дождем лица (чудовищные глаза на все лицо – ни дать, ни взять яичница), остановки с неоновыми вывесками «Работа» и «Дом», сухие листья вперемежку с розовыми лепестками и над всем этим – мукой, пухом, мокрым сахаром – кружится, не долетая до земли, снег.

Абсолютно не помню, как и зачем устроился на работу. Впрочем, зачем – я понять могу.

Ни жить, безвылазно сидя в своей войлоком обитой пещере, ни умереть, будучи уже мертвым, я не мог, и нужно было приткнуть куда-нибудь свои бренные останки. Музей восковых фигур, в котором я работал, был не хуже и не лучше любого другого офисного склепа. В нем было холодно, тошно, от стен веяло болотом и беспросветной тоской. Восковые фигуры мерзли, поглощали литры кофе и, кажется, ничем больше не занимались. Раз в месяц склеп оживал, и чахоточные тени с горящими глазами по очереди входили в маленький, залитый медным светом кабинет, где малахольная, едва тянувшая голос бухгалтерша, с глазами переменчивыми, как у Эммы Бовари, торжественно вручала им их скудную зарплату. Получив свой мятый паек, совершенно мне не нужный, я чувствовал себя последней сволочью, но как изменить положение, не знал. В деньгах я не нуждался; мое постылое дитя, мой подкидыш-подбросыш-выкидыш продолжал жить полнокровной жизнью: переиздавался, переводился и, судя по желтой прессе, давал вместо меня бойкие интервью. Поток отцовских денег, постыдный и тягостный для обеих сторон, я остановил сразу же после смерти бабушки (вот уж герой, скажет кто-то).

Следовательно, говорят мне, я мог не работать, следовательно, говорю я, не работать я не мог. Это нехитрое занятие отнимало восемь часов у вкрадчивого ужаса, с плотоядной У. Гамаюн. «Ключ к полям»

улыбочкой поджидавшего меня дома, создавая иллюзию если не осмысленности бытия, то, по крайней мере, его наполненности. Так обманывают, выпив литр воды, пустой желудок – средство, что и говорить, сомнительное, но в голодные времена незаменимое. При пустом холодильнике и каменный сухарик – деликатес.

Существует множество способов умирания: сонное, молниеносное, жовиальное, громогласное и под сурдинку, неопрятное и эстетское, с красками и без. В искусстве самоуничтожения человечество достигло баснословных высот, уступив в этой гонке только самому себе по части уничтожения ближних. В нашем городе подрезающих друг друга иномарок, где на каждом фонарном столбе красуется по траурному венку (а столбов у нас на удивление много), где человеко-машинное месиво – обязательный атрибут утреннего и вечернего путешествия через мост, где светофоры – досадный архаизм, древний и наивный образчик далекой размеренной жизни, в этом городе покончить с собой проще простого: не нужно ни таблеток, ни кровавых ванн, ни головокружительных прыжков в бездну; от суицидофила требуется самая малость – попытаться по всем правилам пешеходного этикета перейти дорогу на зеленый свет. Если же вы по какой-либо причине решили со смертью повременить, то, во-первых, забудьте о светофорах – они не существуют (красный цвет вполне может оказаться коричневым или синим, а зеленый – вообще не цвет, это фантом, он вам привиделся в детстве; желтый при желании можно использовать в успокоительных целях, глянув на него разок-другой для умащения заржавевших нервов); зебры – тоже плод вашей фантазии; вовторых, приучите себя переходить дорогу не иначе, как в плотной толпе, под прикрытием чьей-нибудь широкой спины и могучего подбородка; ну и, в-третьих, если вы действительно, без дураков, хотите жить, мой вам дружеский совет – никогда и ни под каким видом у нас в городе дорогу не переходите.

Это был кивок в сторону, ибо не о таком банальном умирании речь. Машины подстерегали меня на каждом шагу, асфальт и резина в любое время дня и ночи были к моим услугам, но не такая смерть была мне нужна. А может, я банально, по-человечески струсил.

После работы, перед тем как забиться в темный угол и забыться в паутине сна (забиться и забыться – лейтмотив всей моей жизни), я бродил по городу. Летом сидел у своего любимого фонтана на набережной – не того гадкого утенка с пятидесятиметровыми крыльями, который, несмотря на посулы сказочников, прекрасным лебедем так и не обернулся, а маленького, белого, созревшего одуванчика, от воздушной прелести которого распускалась моя окостеневшая душа; расхаживал под аккуратно подстриженными деревьями, натыкаясь то на каменную бабу, обвившую каменное свое дитя длинными руками, то на живые парочки, обвившие друг дружку; спускался вниз, к цветущей зеленой прохладе Днепра; примостившись на парапете, наблюдал за пируэтами скейтеров у памятника Афганцам; пялился на трехпудовую «Юность Днепра» (тяжкое бремя молодости?); однажды поднялся даже к стеклянному шару, поколдовал над ним, но так и не понял предназначения этой штуковины.

На зиму я подыскал себе другую забаву: маленький укромный кинотеатр с неожиданным репертуаром – от Чаплина до Джармуша. Наткнулся я на него одним давним и дивным июльским вечером, обследуя душноватую от «сталинского ампира» улочку, название которой в эгоистических целях умолчу.

Я никогда не был киноманом, телевидение я ненавижу больше, чем Вендерс с Феллини вместе взятые, а после второго курса – года «всех тяжких» (баба Дуня была бы довольна, если б к тому времени уже как восемь лет не померла), когда мои прожорливые подружки ежедневно истязали меня молодежными комедиями и мелодрамами под хруст чипсов и требовательное сопение полосатой трубочки в опустевшем пластиковом стакане, один вид неонового храма кино приводил меня в тихое бешенство.

Черные проволочные буковки в темно-малиновой паутине огней – усы в сетке – гласили «Cinema», узкий холл с низкими потолками с удалением от входа раздавался вширь и У. Гамаюн. «Ключ к полям»

ввысь, как сказочная, забитая драгоценными каменьями пещера, приглушенный свет ламп манил за собой мимо ярко-синих кресел, радужного бара, в прохладные сумерки зрительного зала. Я был приятно удивлен и решил минут пять понежиться в ослепительных лучах барной стойки, но начал с того, что проглотил чудовищный молочный коктейль вместо запланированного буравчика, а закончил покупкой билета на ближайший сеанс, не очень, впрочем, рассчитывая выдержать более пяти минут. Уютный, синий с фиолетовой искрой плюшевый зал, отсутствие дурацких приспособлений для пивных бутылок и бадеек попкорна, как несомненное отсутствие и самих бадеек с бутылками, тихая горстка зрителей убедили меня в обратном, а дальше, от красного экрана до белых титров, я сидел, не шелохнувшись, зачарованный фильмом, и если бы мертвецы умели плакать, я бы лил слезы много веков подряд.

В тот вечер, и всю следующую неделю крутили «Чунгкингский экспресс».

Я ел кино чайными ложками, блаженствуя, никогда не насыщаясь. Я пристрастился к молочным коктейлям и раздался (бог знает почему) в плечах. Мое аморфное тело приняло благородную форму кресла, в котором я проводил чуть ли не каждый вечер. После Кар Вая было открытое заново «Фотоувеличение», и я многое для себя в вопросе созерцания уяснил, были «Амаркорд» с «Дорогой», была «Алиса в городах», «Пустой дом» и много, много чего еще. Мои первые попутчики на шумной магистрали синематографа оказались (как мне позже выболтал благодушный и повернутый на кино бармен Жора) известными в городе кинокритиками, которые из тех же, что и я, соображений, часто здесь появлялись. Слушая их едкие речи в баре, я много нового и удивительного для себя открыл (хотя в большинстве случаев с речами был несогласен). Кинематограф не вернул меня к жизни – это было невозможно, но показал ее так, что мне интересно стало за ней с высоты своего черного обелиска наблюдать.

Вот так я и жил, убивая время в городе часов и фонтанов, когда в нашей конторе появилась Жужа. Если взять меня тогдашнего, первосентябрьского, пасмурного и сонного, за грудки и, хорошенько встряхнув, потребовать описать новенькую, назвать ее имя, в ответ можно получить только неразборчивое утробное бормотание, больше похожее на бурчание в животе, чем на человеческую речь. Я не мог бы даже сказать, что цвет ее волос, черты лица, голос, одежда, вылетели у меня из головы, – ничего этого я в тот день не видел. Помню (как сладко лгут иные писаки, но не я, не я!), как вкрадчиво отворилась дверь, и, никого не впуская, замерла минуты на две; как взметнулись бумаги на наших промозглых столах; как я и Женька гонялись за ними, пока Ольга Петровна боролась с открытым окном; как стайка взбалмошных отчетов с таблицами и диаграммами ухитрилась-таки прошмыгнуть на улицу и парила в густом янтарном воздухе, распугивая голубей, – все это я вижу с дурацкой дотошностью хронического графомана, липкая память которого, как лента от мух, ловит досадные мелочи жизни. Подозреваю, что дверь вскоре захлопнулась, что нерешительная посетительница вошла, что явился вслед за нею, оливковый и влажный, с солоноватым от жары дыханием Кущ и, перекатываясь с пяток на носки в своей неподражаемой манере, представил новенькую (вижу, как все мы киваем и вежливо растягиваем губы – три плоских улыбки), но ничего, ничего этого я не помню. Не помню даже ее зеленого в красную клетку пальтишка.

Люди, как и все остальное, мало меня интересовали. Ну, новенькая, ну и черт с ней.

Солнца она не заслоняла, утомительных бесед не вела (она вообще не разговаривала), не обустраивала, как многие другие, свой постылый уголок и вообще никак не подтверждала свою материальность. А вот если теперь взять за грудки меня сегодняшнего (от эпитетов воздержимся) и впихнуть в тот день, в ту комнату с открытым окном и затейливым солнечным рисунком на полу, то, даже не встряхивая, можно было бы получить тележку спелых догадок и наблюдений.

Когда недели через две, в обеденный перерыв, Женька, с наслаждением приканчивая огромный кусок пиццы, блеснул красными от помидоров зубами и весело заявил, что «Жужа У. Гамаюн. «Ключ к полям»

пишет роман, угадай о ком», я не сразу сообразил, какая к черту Жужа. «Жужа? Это чтото из Земфиры?» – «Это что-то из нашего офиса, дурень» (вопросом о Земфире мучили ее чаще всего: «Жужа – как у Земфиры?» – «Жужа – как у собачки из мультика» – следовал ответ). Меня, тем не менее, абсолютно не интересовали ни сама Жужа, ни этимология ее прозвища. Еще меньше интересовали меня ее писания, и если бы Женька, сочно жуя, не принялся рассказывать, о чем же все-таки она пишет, я бы так никогда и не взглянул в ее сторону. «Представляешь, какое совпадение! Думаешь, она читала твою книжку?» – «Улитов, я же просил, никогда мне об этом не напоминать» – «Да ладно тебе» – «Откуда ты знаешь?» – «Что знаю?» – «О книге» – «Я случайно подслушал один разговор». Я хмыкнул: счастливые случайности подобного рода преследовали Улитку с неумолимым постоянством. «Случайно. К тому же, вот», – И он, покопавшись в одном из бездонных карманов, извлек оттуда и протянул мне измятую бумажку, с обеих сторон исписанную мелкими муравьиными каракулями. «А это откуда?» – уже, впрочем, не удивляясь, спросил я, косясь на томатный отпечаток Женькиного пальца в углу страницы. «Жужа дала мне почитать «Черного принца», а там, на сто одиннадцатой странице, был вот этот листок». Не скажу, что я ему тогда поверил:

чересчур уж складно и ладно все у него получалось. К тому же Женька, читающий Айрис Мердок, – картина сюрреалистическая.

Она писала красными чернилами. Что это – претензия на оригинальность, дурной вкус? Я насторожился. Разгладив красноватый листок на зеленых квадратах скатерти (привет, пальтишко!), стал читать. Чем дальше я продвигался по тугой вязи текста, тем неувереннее становилась моя сардоническая ухмылка; к концу страницы она пошла зигзагами.

Дочитав до конца, я безумными глазами уставился на Женьку: «Мне нужно все остальное».

Он расплылся в улыбке, отхлебнул «кофе с молоком» (кофе и молоко в отдельных чашках – его причуда), сочно облизал пальцы и, подозвав брюнеточку в длинном фартуке, попросил добавки. Эта будничная последовательность действий, уложенная, вместе с солнечным бликом на блюдцах и хитрым перемигиванием чайных ложек в один ослепительный миг, так больно меня кольнула, что я схватился за сердце, словно ужаленный изменой Коломбины Пьеро.

Я из тех, кто всю жизнь собирает мгновения, как кусочки цветного стекла, вынашивает в голове лучезарный узор будущей фрески, сладкую грезу, которую на днях, через месяц, через десять лет будто бы воплотит в действительность. Разумеется, я не очень рассчитывал на то, что после моего отречения писатели как вид исчезнут с лица Земли. Времена, когда я с комом в горле и трусливой изжогой в желудке вгрызался в текст новоиспеченного гения (не гения, слава богу, нет), давно прошли. Писательские контроверзы не трогали мою анахоретскую душу, вериги мученика сидели на мне, как влитые. Я так и жил бы в своей смиренной обители, если бы не случай, подсунувший мне эту нелепую Жужу, которая, оказывается, пишет роман, роман о человеке, которым я болел восемь лет своей жизни, а на девятый, написав о нем, умер.

В два часа мы вернулись в наше мрачное узилище. Внешне ничего не изменилось – ни ржавый дневной свет в комнате, ни пыльные брюшки бумаг на моем столе; все та же была Ольга Петровна – славная, добродушная женщина, страдающая каким-то труднопроизносимым нервным расстройством, все тот же был вид из окна. Я тоже, казалось, остался самим собою – собою последних пяти лет, – но только на первый взгляд. Механизм, утром запущенный библиотекарем, подпитывался всем, что бы со мной ни происходило. Он словно бы подминал под себя реальность, заставляя события разворачиваться в необходимой ему последовательности. Пользуясь обидной форой во времени, всегда на шаг впереди, этот механизм совершал свою невидимую работу, и я был уже другим, когда думал, что ничуть не изменился.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Жужа сидела за своим столом, и я впервые ее рассмотрел. Впрочем, впервые и рассмотрел – слова приблизительные, епсилон-окрестность того, что сказать бы следовало;

я вспоминал ее – это ближе всего к истине, вспоминал, как иные вспоминают, запнувшись на повороте, будущие события собственной жизни. Светло-русые, искристые, словно в рыжей паутине, волосы, собранные на затылке в конский хвост, покатый и упрямый лоб, густые брови, нос – прямой и тонкий, маленький бесцветный рот. Если склеить теперь эти осколки, получится странный, с легкой асимметрией, скуластый и очень некрасивый коллаж. Ничего необыкновенного, кроме необыкновенной бледности. Ну, разве что темно-зеленое в красную клетку пальтишко с огромными красными пуговицами. Эту ее страсть к огромным круглым предметам (бусы, яблоки, солнце) я так никогда и не разгадал. Так что вот вам первый, неуверенный эскиз углем: ничем не примечательная, вся в мягких линиях и штрихах маленькая ирландочка.

Но дело, разумеется, вовсе не во внешности. Мне ли не знать, что гениальность, окаменелый отпечаток которой на царственном челе знаменитости воспевают палеонтологи-любители, не более чем ящероногий миф мезозойской эры. Безумные огни в глазах, греческие профили, волевые подбородки – плод усохшей фантазии и творческих корчей скороспелых биографов. Ничего этого я не искал. Но должно было быть хоть что-то, этакий каверзный изъян, родимое пятно на носу или лишний мизинец, чтобы человек писал так, как писала эта некрасивая молчунья.

Не знаю, была ли она талантлива. По двум страницам определить это практически невозможно. Да и вряд ли вообще это слово было к ней применимо. Она писала так, словно никаких слов, пока она их не вывела на бумаге, не существовало; она обращалась с ними с какой-то озорной легкостью, пинала, подкручивала им усы, рядила в балетные пачки и нахлобучивала колпаки. Простота, почти пренебрежительная, в обращении с этими монстрами – вот что больше всего меня поразило. Я ненавидел слова и боялся их. Я воевал с ними по правилам, соблюдал чопорные церемонии и писал длинные, пространные воззвания к своим оловянным солдатикам. И вот является не пойми кто и, не моргнув глазом, раздает затрещины направо и налево, получает ответные, громоздит, смешивает, взбалтывает, и все ему смешно, все забавно, все сходит с рук. Листок я оставил у себя и периодически его перечитывал, придя в конце концов к выводу, что пишет она из рук вон плохо.

Остаток дня я приглядывался, наводил резкость, набивал карманы памяти цветастыми лоскутами, которые мне предстояло сшить так, чтобы узор казался живым, а грубоватые шовчики не бросались в глаза. Выходные я провел в муках портняжного творчества, разбирая Жужу, сшивая Жужу, но, несмотря на выкройку в виде исписанного с обеих сторон листа, ничего путного у меня не вышло. Мне хотелось соотнести то, как она писала, с тем, что я видел перед собой. Взять, к примеру, привычку щуриться или закусывать губу, потянуть за эту ниточку и зацепить ее, скажем, за манеру расставлять слова в предложении. Или в цвете глаз (который я в тот день не разглядел) найти ответ на обилие эпитетов. Ничего из этой затеи, к сожалению, не вышло. Материал сопротивлялся и норовил выскользнуть из неумелых рук. Кукла вышла топорная: лягушонок-урод вместо ангела-пери. Как, к примеру, соотнести между собой неприветливую молчаливость в жизни и карнавал слов в тексте?

Впрочем, молчуны – самые болтливые люди в мире. Не размыкая уст, они успевают сказать вдвое больше, чем глотающий слова говорун-торопыга. Их время быстрее и изворотливее, их пространство шире; вы еще гипнотизируете светофор на перекрестке, а они уже перебежали улицу, вскочили в трамвай и устроились у окошка. Внутренние монологи этих аскетов поистине чудовищны. Словесные фонтанчики болтунов ничто по сравнению с Рейхенбахским водопадом молчальников, и пока обыкновенный человек неспешно ведет свой кораблик вдоль берега, молчаливый монстр буйствует в открытом море. Взять хотя бы меня: сколько словесной пряжи изведено, сколько страниц за спиной, а король-то голый!

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

В общем, в понедельник я был не в лучшей форме и чувствовал себя как студент на экзамене по нелюбимому предмету: материала не знаю, шпор нет, да и пользоваться ими я не умею. Ничего лучше не придумав, я с самого утра, оседлав «Волны» (которые я запасливо заприметил у нее на столе еще в пятницу) как завзятый серфингист, разразился пространной тирадой о модернизме. Плавно поднырнул под Вирджинию, дернул за ногу Джойса, боднул Пруста. Поток моего сознания не произвел никакого эффекта, если не считать того, что Женька уставился на меня, как на буйно помешанного, а Ольга Петровна предложила принять «что-нибудь от головы». Жужа молчала. Что ж, не беда, весело подумал я и завел шарманку про музыкальность и полет мысли, про стихотворения в прозе, про то, что никто не боится Вирджинии Вулф... Тот же результат. Я много еще порол чепухи в тот день и в последующие дни и недели. Хватаясь за все подряд, я коршуном кружил вокруг Жужи. В обед она уходила, прихватив яблоко (огромное, глянцевито-зеленое) и книжку, название которой я остервенело высматривал из своего укрытия. Помню «Море, Море», «На маяк», «Попугай Флобера», «Море-океан». Вся эта соленая полифония с ярким салатовым пятном посредине не проясняла картины. Я нахваливал маринистов и биографа-зоофила, на следующий день как следует их утюжил, но все без толку.

Если бы этот термин был применим к не размыкающему уст молчуну, я бы сказал, что она была еще и необыкновенно скрытной. Ничего, кроме имени, о ней не было известно.

Даже свой жужжащий ник она объяснять не спешила («Зовите меня Жужа. Так все меня называют»); не исключено, что и Земфира, и собачка из «Золотого кольца» – простой обман зрения, визионерский фокус для любопытствующих. Кущ многозначительно отмалчивался, но знал разве что паспортные данные, то есть не знал ровным счетом ничего, и скорее был введен в заблуждение, ибо паспортный человек – это не человек, а пшик. Даже Улитка – всем пронырам проныра – хоть и набивался всеми силами ей в друзья, но знал не больше, чем остальные. Ее рабочее место разительно отличалось от милых обжитых уголков остальных сотрудников. Тихая гладь стола была холодна и прозрачна, как горное озеро. Только изредка, скорее по недосмотру, чем из желания добавить жизни в эту картину, на озере появлялись островки книжек, но и они исчезали, оставляя дымчатые круги на воде. Она была вежлива, с рабочими обязанностями справлялась, да и делать в нашем выгребном коробке было по большому счету нечего: мы литрами хлестали кофе – на этом вся польза от «дружного молодого коллектива» исчерпывалась. Впрочем, Жужа таки что-то делала, выдумывая себе работу (был даже забавный инцидент по этому поводу, когда Кущ, решив в кои-то веки о чем-нибудь распорядиться, обнаружил, что все, на что хватает его фантазии, уже выполнено).

Как еще познают чужую душу? Ее глаза я видел только однажды, случайно столкнувшись с Жужей в дверях, – они были муаровые, голубовато-зеленые, с вкраплением оранжевого и черного ближе к зрачку (дикое сочетание). Одевалась она своеобразно – эта деталь была, пожалуй, разговорчивее всех остальных. Она носила огромные, очень яркие бусы и браслеты, ее полосатые серьги размером чуть ли не со страусиное яйцо тяжело бряцали при ходьбе, но все вместе эти предметы составляли такой гармоничный тандем, что назвать его вульгарным или вызывающим – значит погрешить против истины. Она была родом из народных сказок: цветастое чудо-юдо в этническом наряде.

Выследить ее (я опустился даже до этого) не представлялось возможным. Наша винтовая лестница, похожая сверху на затейливое ухо декоративного морского существа, бесконечно закручиваясь, ловила ее в этой бесконечности и прятала. Скользящая вниз по лабиринту маленькая светлая ладонь стала символом моего бессилия перед судьбой, портретом, который я за неимением лучшего в пустующую рамку поместил.

Только однажды я чудом выследил ее в парке: она сидела на пенечке, маленькая, как гном, с сосредоточенностью гнома читала книгу и рассеянно тискала яблоко в крохотной У. Гамаюн. «Ключ к полям»

ладони. Тут бы мне и загадать желание, или украсть ее башмак, или прочесть молитву, или что там еще вытворяют в подобных случаях благовоспитанные обыватели, а не дергать ее за волшебный колпак, как по невежеству сделал я (сказки, читайте сказки, дамы и господа!). Я грубо разрушил ее волшебное уединение, навис над пеньком и попытался, как выражаются политики, знающие в актерстве толк, «наладить диалог», сведя его, по тому же примеру, к пространному монологу. Захлопнув книгу, Жужа смотрела исподлобья и отмалчивалась.

Невозможно было к ней подступиться, вытянуть из грезы, втянуть в разговор, и только задав прямой, настойчивый вопрос в лоб, можно было получить такой же в лоб ответ. «Нет», «да», в лучшем случае «не знаю» – все, что я сумел из нее вытащить ценой неимоверного напряжения всех мускулов лица и мозга.

Через некоторое время я решил, подобно светлым умам математики, пойти от противного. И снова провал: я честил Мердок, поливал грязью Гогена, который был у нее на рабочем столе, сделал пару выпадов в сторону вегетарианцев, любителей панк-рока, напомнил даже о Вите Саквилл-Вест, но все без толку. Мед, деготь – все ей было безразлично. Что же касается интересующей меня темы, то ее острые углы я обходил боязливым молчанием.

Выдохся я примерно через месяц. Какого черта? Что эта малявка о себе возомнила? На смену прежней флегматичной сонливости пришла раздражительность. Нервы мои звенели – оттачивавший на мне свое остроумие многоликий библиотекарь (домашние концерты продолжались) натянул их до предела. Все это, разумеется, не оправдывает того, что я, вконец обессилев, натворил.

Несмотря на то что, казалось бы, ничего особенно страшного я не совершил, во мне до сих пор тлеет неприятное ощущение гнусности и подлости произошедшего. Помню (да, да, помню), был тихий дождливый день, мокрые деревья всхлипывали и роняли крупные слезы друг другу на плечи. Клочковатые сумерки в комнате были по-новому серыми, с благородными полутонами и пыльными складками по углам. Благодаря зловредным плутням небес все мы в этот день были не в настроении и, словно в отместку друг другу, в знак непостижимого, метафизического какого-то протеста, электрический свет не зажигали. Тишина стояла оглушительная, даже Женька помалкивал. Я вышел позвонить (дома томились кое-какие Полинины вещи, неприятно мозолящие глаз), а когда вернулся, застал оживленную беседу – и между кем! – между Жужей и ввалившимся по какой-то своей надобности Кущем. Разговор шел о Гогене, чьи таитянки заинтересовали не обременяющего себя пустыми знаниями начальника. Жужа что-то твердила ему о бирже, о Полинезии, о Техуре, а он глубокомысленно таращил глаза. Ольга Петровна подбрасывала редкие реплики, Улитка очень хотел, но не мог подпрячься. Все это было неслыханно. Я почувствовал себя обманутым, обойденным. Они, оказывается, преспокойно себе живут, и болтают, и весело проводят время за моей спиной. Больше всего разозлило меня Жужино в этом участие.

Звенящие нервы сделали меня язвительным (злым я был от природы). Я начал с какогото до жути глупого и не очень идущего к делу вопроса об импрессионистах, а дальше уже не мог остановиться. Помню застывшее Жужино лицо и озадаченное рыльце Куща. Ольга Петровна с Женькой тоже выглядели удивленными. Я высекал искры и клацал зубами так, точно собирался съесть своих слушателей со всеми потрохами, и случись неподалеку аборигены, что так славно пообедали Куком, они бы аплодировали стоя. Я сам себе удивлялся, и да – упивался сам собою, эта привычка у меня крови, такое не вытравляется ни пятилетним молчанием, ни слабоумной аскезой. Я худо-бедно разбираюсь в живописи, и для начала прочел им о бывшем биржевом маклере небольшую лекцию, уснастив ее прозрачными намеками на невежество всяких падких на сенсации дилентантов, которые не удосужились даже увидеть работы гения вживую. Слово за слово, не забывая напирать на дилетантство всяких-прочих, я перескочил на литературу, вынес и там свой вердикт (тут много было о пошлости, аморфУ. Гамаюн. «Ключ к полям»

ности коматозных масс), а затем плавно скатился к вещам более материальным и не гнушался уже ничем ради красного словца.

Злость моя выдохлась минуте на двадцатой. Никто мне не перечил, не разражался в ответ потоком язвительного самолюбования. Жужино лицо оставалось непроницаемым.

Мне это было внове, вовсе не такой реакции я ожидал: мне хотелось крика, гвалта, жестокого побоища – я алкал крови. Но все молчали. И тогда, в кругу руин, кроваво-красным солнцем я закатился и умолк.

Не снимая маски, Жужа впервые по-настоящему ко мне обратилась:

– Прекрасно. Только непонятно, к чему все это было сказано. Надеюсь, теперь тебе полегчало.

Кущ, смущенно покашливая, откланялся. Ольга Петровна с Улиткой, словно зрители, насладившись устроенной мною оперой-буфф, вернулись на свои места. Жужа, избегая моего молящего о пощаде взгляда, тоже затарабанила по клавишам.

После я предпринял несколько неуклюжих попыток извиниться, но все они провалились. Последняя попытка покаяться – два очень самовлюбленных (как я сейчас понимаю) письма – поставила жирную точку в этом деле. Мои эпистолярные изыски напоролись на оглушительный, но справедливый во многом ответ. Казалось бы – все кончено, но тут, как всегда бывает в таких историях, случился цирк.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

–  –  –

Говорят, будто дуракам хорошо живется. Враки. По крайней мере, тем из них, кто сознает свою глупость, живется несладко. Это я вам как дура заявляю.

Сижу я в углу, у самого окна, и взгляд каждого вошедшего вольно или невольно в меня упирается. Ощущения от этого смешанные, гнусаво-грустные, как у выставленного на всеобщее осмеяние преступника. Впрочем, из окна открывается чудный вид на окрестности (что небезопасно, учитывая мое нездоровое пристрастие к окнам): багряные верхушки каштанов старого парка и дряхлая, вросшая в землю пятиэтажка. На балконах время от времени показываются хозяева – такие же старые, как дом, в котором они живут, и такие же антикварно-хрупкие. В этой части города вообще очень много стариков, больше, чем я видела за всю свою жизнь.

Что же, коллекция раритетов вовсе недурна. На первом живет тщедушная старушонка лет восьмидесяти со своей сиделкой. Она появляется на балконе пару раз в неделю, около половины третьего. Крутобедрая Валькирия с грохотом выкатывает коляску со старушкой, туго спеленатой в плед (чтобы не сбежала?), на балкон. Немного повозившись и покричав на беззащитный сверток в коляске, тюремщица растворяется в сумрачной комнате. Похоже, что этими редкими променадами пребывание ее подопечной на воздухе и ограничивается. Ее вывозят в свет, как раньше вывозили юных барышень на балы. Старушка, выпростав правую руку из пледа, осторожно извлекает на свет божий левую, безжизненную, сухонькую, и, задумчиво ее поглаживая, с усердием школьника, заучивающего наизусть непонятную теорему, дышит воздухом – отрабатывает затраченные на нее усилия. Присмотревшись, я решила, что она вполне подходит на роль Марсенды. Минут через пять Марсенда засыпает, и спит, как правило, до тех самых пор, пока около пяти не спускается с небес, вихляя бедрами, белогривая богатырша и не затаскивает ее обратно в сизый склеп квартиры. Там она пичкает свою жертву сероватой кашицей с привкусом лекарств, пафосно именуемой диетической пищей, мыльными операми и злобными придирками. На днях, когда белобрысая за что-то ей выговаривала, Марсенда мучительно скривилась, и я заметила, что левая часть ее лица тоже неподвижна.

Этажом выше живет старик. Бывший морской волк, решила я. Его тощую фигуру в засаленном сером плаще нараспашку я вижу практически каждый день. Когда он меряет шагами узкую лохань балкона, в нем чувствуется необычайная для таких лет жизненная энергия. Иногда старик просто стоит и курит, выпуская сизовато-серые колечки дыма, а в разрезе расстегнутого плаща виднеется желтоватая майка и потертые, выдутые на коленях синие спортивные штаны; но чаще всего он сидит на раскладном рыбацком стуле и читает газету. Густая его шевелюра похожа на белую пряжу. В дождливую погоду он нахлобучивает круглую, мышиную, в тон плащу, шляпу и совершенно сливается с серебристой завесой дождя. Несмотря на внешнюю обветшалость, на человека опустившегося он не похож совершенно. Скорее на впавшего в нищету рафинированного аристократа. Чудаковатый, скорбный, надтреснутый отшельник. Я его называю Человеком дождя.

На третьем этаже живет бородатый толстяк, абсолютная противоположность флегматичному волку-одиночке внизу. Это плешивый коротышка с занятным брюшком, суетливый, порывистый, вертлявый весельчак. Время от времени он, смешно вытянув короткую шею, обменивается парой фраз с Человеком дождя. Вообще, эта парочка жутко напоминает У. Гамаюн. «Ключ к полям»

доблестного идальго с его простоватым оруженосцем. У толстяка, как у любого уважающего себя Санчо, есть семья: однажды я видела на его балконе молодого человека и маленькую девочку. Санчо обычно тоже читает газеты или дремлет над книжкой. Но в дождливую погоду в его шарообразной фигуре, несмотря на кажущуюся беззаботность, тоже проступает едва заметная, моросящая печаль. Если его друг – это почерневший от времени серебряный чайник, то Санчо – старая сахарница с отбитыми ручками.

На четвертом обитает настоящая Фрекен Бок. Всегда занята домашними делами, всегда серьезна, аккуратна и собранна. На балконе ее грушевидная фигура появляется исключительно для того, чтобы обстоятельно и неторопливо развесить выстиранное постельное белье или выбить пыль из дырявого коврика. Так и вижу, как она фанатично полирует мебель и до блеска натирает полы, как хмурится непрошеным гостям, как включает радио, заводит часы, переставляет тарелки и кастрюли на образцовых полках, лишь бы не слышать, лишь бы не знать, что вокруг – тишина.

Ее соседки справа – три сестры, старые девы, сказал бы кто-то, пестрые и неунывающие хохотушки, говорю вам я. Когда они все вместе собираются на балконе, пространство вокруг них звенит и приплясывает. Они очень похожи: жесты ужимки, смех, манера вскидывать голову. За долгие годы совместного житья они срослись, как сиамские близнецы. Говорят, Вселенная расширяется. То есть, я бы сказала, дышит: делает глубокий вдох и, наполнив легкие, растет, раздувается, как воздушный шар. И еще, мне кажется, – она смеется. Смеется и в минуты радости растет. И если все это так, а все это так, то громкое трио на четвертом делает далекие галактики еще более далекими. Вселенная смеется, и они удаляются от нас с удвоенной скоростью.

Пятый этаж – мой фаворит. Здешняя обитательница, сухонькая невысокая старушка с фарфоровым птичьим личиком, очень похожа на мисс Марпл. Она появляется на балконе каждый день около десяти и сидит там до моего обеденного перерыва. Обычно она вяжет, ловко орудуя солнечными бликами на спицах: крошечная шапка-перчатка-шарф вспыхивает золотой паутинкой, и кажется, что еще немного – и улетит. Жаль, как только может быть жаль из тени глядящему на свет, что никогда не увижу вблизи, не прикоснусь к этой солнечной пряже. Притомившись, она откладывает карманное солнце в сторону и крошит над карнизом специально заготовленную булочку, а пока местные голуби завтракают, поглядывает вниз на прохожих. Иногда мне кажется, что я слышу, как она мурлычет веселую песенку или ведет неторопливую, как вязание у нее на коленях, беседу с голубями. На стене за ее спиной болтается коса золотистого лука и яблоки в сетке. Около часу она собирает свое вязание, отрезает огромными ножницами луковицу от косы, выбирает пару сморщенных яблок из сетки и скрывается за цветастыми занавесками. Яблоки она, конечно, печет в видавшей виды духовке, добавив немного воды и сахару, или, очистив от кожуры, трет на мелкой терке.

Но печеные она любит больше. А лук она режет, мелко-мелко, и поливает подсолнечным маслом. Если оно, конечно, есть. Во второй половине дня она, скорее всего, гуляет в местном парке. Кормит неряшливых птиц и светлым, с миллионом солнц внутри взглядом провожает бегущую из школы ребятню. А в четыре пятьдесят, точно по расписанию, снова показывается на балконе и, поплотнее закутавшись в синюю кофту (солнце – на другой стороне улицы), пишет, пишет, пишет... Старушка эта непростая, и, встреться мы однажды, я о многом бы ее порасспросила.

А вечером, в конце рабочего дня, когда я выключаю комп и натягиваю куртку, все окна, с первого по пятый этаж, наливаются призрачно-синим светом – старики, каждый в своей келье, смотрят новости. О чем они думают, что вспоминают, чем живут? Сморщенное яблоко, усохшая полоска солнца на балконе, истрепанный томик с лепестками и травинками между страниц – вот и весь сухой остаток? Это что же, и я так буду? Невозможно. Немыслимо.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Мне нравится стоять в темноте, в синих чернилах, в мягкой поволоке, где все дрожит, мерцает, клонится вниз, катится слезой; мне нравится стоять в темноте, здесь нет колтунов, спутанных нитей, ржавых, илом заросших, никому не нужных фраз, трафаретных мыслей, трафаретных жизней; мне нравится стоять в темноте, здесь любишь свое одиночество – острое, на кончике ножа, свою обособленность – с кем бы ты ни был, хрупкость всего на свете – цок, и разбито; мне нравится стоять в темноте, она согревает, смазывает, дует на веки.

Во тьме, в торжественной, уютной синеве, где тени набегают, как волны на заброшенный берег, сам мир, как полная всякой всячины раковина, звучит сильнее и чище, играет перламутром, притягивая голубей и заблудшие души случайных соглядатаев в пустых комнатах, у окна.

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

–  –  –

Как многие уже догадались, все началось с того, что мне просто захотелось постоять под часами «Гранд Отеля» так, чтобы обе стрелки сдвоенным жирным пальцем указывали на меня. В нашем городе часов великое множество, задавшись целью, можно выбирать годами, под какими стрелками скоротать время, но вышло так, что именно эти – мои любимые. Тридцатого сентября две тысячи шестого года в восемнадцать часов двадцать одну минуту и три секунды, через девяносто шесть лет и одиннадцать месяцев после того, как Владимир Николаевич Хренников, маргинал и неисправимый мечтатель, бережно, со слезами на глазах опустил в фундамент будущего «украинского дома» серебряную пластинку с проникновенной надписью, светофор на углу Проспекта и Короленко заиграл зеленым, и я пересек дорогу.

Оказавшись по ту сторону, я понял, что бордовый козырек над входом совершенно выпал у меня из головы. Стоя под часами, я не буду видеть вожделенных стрелок. Поразмыслив немного, я пришел к заключению, что это даже к лучшему: от настоящих часов четырнадцатого года все равно ничего не осталось. Я посмотрел вверх – было двадцать семь минут седьмого – и шагнул под козырек. Портье, бледный молодой человек с пустыми глазами, укрывшись от холода и неприятных мыслей за стеклянной дверью, равнодушно разглядывал красную дорожку и мои неуместные ботинки на ней. В его облике не было ничего маломальски снобистского, напыщенного или, на худой конец, назидательного, ничего от архаической, навязшей на зубах овсянки-сэр, и, если бы не форма, его можно было бы принять за скучающего эксцентричного постояльца. И очнись он сейчас от своих грез, мутноватое стекло показало бы ему довольно странного человека, с беспокойством поглядывающего на наручные часы. Когда они, предварительно настроенные на хренниковскую волну, наконец показали половину, я поднял голову и закрыл глаза.

Усталые голоса машин, чечетка трамвайных каблуков по рельсам, глухие вздохи торопливых шагов по Проспекту, дыхание молодого человека за стеклом – все сливалось, подгоняемое стрелками часов, в одну мощную полифоническую волну. Голоса, множество голосов, на все лады распевающих нехитрую песенку, хрустальным куполом смыкались над моей головой. Жаль только, что среди всех этих насвистываний и мычаний мне никогда не удавалось различить собственный голос. Да и кому это под силу? Кто, услышав собственный говорок в телефонной трубке или повстречав какого-то придурка у витрины, признает в нем себя? Человек не любит правды. Из того, что он создает, выживает самое лживое. Во все времена выживает ложь. Живут зеркала. А ведь они лгут – сам видел. Ну, признайтесь, ведь замечали же вы, как этот чудик в зеркале нет-нет, да и выкинет коленце? Нет-нет, да и отстанет или поспешит? А эта буффонада, мол, не знаю я, где право, где лево, и знать не хочу.

Каково? Ложь во весь голос о себе заявляет. Лжи, в отличие от правды, нечего скрывать.

Духовная жизнь, поток сознания, энергия мысли – чушь! Мое собственное тело, эта бренная, приземленная оболочка, которой нужно есть, спать и испражняться, гораздо мне ближе, чем это чертово сознание, которое только и делает, что говорит, бормочет, завирается, выстреливает мыслями, как вишневыми косточками. Паршивая изба-говорильня. И какой тогда голос?

Чей голос? Где, кого искать? Того самого, что так усердно, даже сейчас, вязнет, проговаривает все эти буквы, точно пережевывает? А ведь все это давным-давно сказано: быстрее, правдивее, где-то глубоко, кем-то глубоким – не его, не этой говорильни устами. Все лгут – слова, мысли, зеркала. Может быть, «правда» – это только слово, которое слишком много на себя берет. Что ж, со временем я, скорее всего, смирюсь с тем, что, как бы я ни звучал, колоУ. Гамаюн. «Ключ к полям»

кольчиком или набатом, мелодию эту я не услышу. Так морская раковина, которую прижимаешь к уху с замиранием сердца, никогда не узнает о симфонии волн, в ней заключенной.

Господи, кем бы ты ни был, до чего же обрыдло искать тебя в самом себе!

У. Гамаюн. «Ключ к полям»

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам




Похожие работы:

«Областное бюджетное образовательное учреждение среднего профессионального образования "Курский педагогический колледж"РАССМОТРЕНА УТВЕРЖДАЮ на заседании ПЦК естественноДиректор ОБОУ СПО общественны...»

«РЯЗАНСКИЙ ОБЛАСТНОЙ СУД ОБЗОР СУДЕБНОЙ ПРАКТИКИ ОБОБЩЕНИЕ СУДЕБНОЙ ПРАКТИКИ ПО ДЕЛАМ О ЗАЩИТЕ ЧЕСТИ, ДОСТОИНСТВА, А ТАКЖЕ ДЕЛОВОЙ РЕПУТАЦИИ ГРАЖДАН И ЮРИДИЧЕСКИХ ЛИЦ Для настоящего обобщения 20 районных судов Рязанской области представили 86 дел, рассмотренных в 2002 2004 годах. По 11 из них иск...»

«ПОЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА Рабочая программа по курсу ОБЖ и ОВС на 2015-2016 год составлена в соответствии с нормативно-правовыми документами и методическими рекомендациями: Федеральный закон "Об о...»

«СПРАВОЧНИК ВКЛАДЧИКА СРОЧНЫЕ ВКЛАДЫ ФИЗИЧЕСКИХ ЛИЦ ЗАО "Америабанк" RA, г. Ереван, ул. Гр. Лусаворича 9 Тел.: (374 10) 56 11 11; факс: (374 10) 51 31 33 эл. почта:office@ameriabank.am; www.ameriabank.am ВКЛАД "АМЕРИЯ" Минимальная сумма вклада: 200 евро Срок вкладов в днях От 30 до От 91 до От 181 От 271 до От 366 От 731 до...»

«Все ЕТКС в одном месте! Документ скачен с сайта ALLETKS.RU. Навещайте наш сайт почаще! Единый тарифно-квалификационный справочник работ и профессий рабочих Выпуск 49 Разделы: Производство мясных продуктов, Костеперерабатывающее и клеевое производства, Переработка птицы и кроликов...»

«МИНСКИЙ ИНСТИТУТ УПРАВЛЕНИЯ УТВЕРЖДАЮ Ректор Минского института управления Н.В. Суша (подпись) (дата утверждения) Регистрационный № УД-/р. ОСОБЕННОСТИ РАССМОТРЕНИЯ ХОЗЯЙСТВЕННЫХ СПОРОВ В СФЕРЕ ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬСТВА Учебная программа дл...»

«КОНСТИТУЦИЯЛЫ ЖНЕ ХАЛЫАРАЛЫ Ы КОНСТИТУЦИОННОЕ И МЕЖДУНАРОДНОЕ ПРАВО CONSTITUTIONAL AND INTERNATIONAL LAW ГУ УДК 342.9 О.Л.Казанцева р Алтайский государственный университет, Барнаул, Россия (E-mail: verwaltung@mail.ru) Ка Актуальные вопросы административной ответственности по законодательству Росси...»

«Блаженный Феодорит Кирский Сокращенное изложение Божественных догматов Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=9740404 Сокращенное изложение Божественных догматов / Вст. статья, примеч. П.К. Доброцветова.: Сибирская Благозвонница; Москва; 2014 ISBN 978-5-91362-766-7 Аннотация Вниманию...»

«Вопросы лицензирования предпринимательской деятельности в России. Ламакина И. С. Студент ВлГУ, Юридический институт; 4 курс Владимир Аннотация: в данной статье поднимаются наиболее актуальные проблемы лицензирования пред...»

«АННОТАЦИЯ к программе внеурочной деятельности ОФП (Спортивно-оздоровительное направление) Данная программа составлена на основе: основной образовательной программы МБОУ С №29, с учетом правов...»

«ЮРИДИЧЕСКАЯ И ЭКСПЕРТНАЯ ОЦЕНКА МЕДИЦИНСКИХ ОШИБОК, СВЯЗАННЫХ С ОБРАЩЕНИЕМ ЛЕКАРСТВ учебное пособие В.И. Витер А.Р.Поздеев А.Н. Яворский МИНИСТЕРСТВО ВНУТРЕННИХ ДЕЛ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ ФЕД...»

«Представления беларусов о правах человека и правозащитной деятельности Отчет по результатам исследования Центр европейской трансформации Исследование выполнено по инициативе беларусских правозащитных организаций Авторы: Оксана Шелест Андрей Егоров © Центр европейской трансформации, 20...»

«“Qanun”.-2010.-№4(192).-S.28-34. МЕЖДУНАРОДНО-ПРАВОВЫЕ ГАРАНТИИ СВОБОДЫ СОВЕСТИ Мамедзаде Азер Аскер оглу, доктор философии по юридическим наукам, докторант Института философии, социологии и права НАНА I статья Формирование универсальной концепции международного сот рудничества государств в облас ти правового регулирован...»

«МОХАММЕД АБДУЛЬХАМИД АБДУЛЬМЕДЖИД ТОРГОВОЕ ПРАВО АРАБСКИХ ГОСУДАРСТВ: ИСТОЧНИКИ ЕГО ФОРМИРОВАНИЯ, СОВРЕМЕННОЕ СОСТОЯНИЕ Специальность 12.00.03 —...»

«Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего профессионального образования РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАРОДНОГО ХОЗЯЙСТВА И ГОСУДАРСТВЕНОЙ СЛУЖБЫ при ПРЕЗИДЕНТЕ РФ СИБИРСКИЙ ИНСТИТУТ УПРАВЛЕНИЯ ФИЛИАЛ РАНХиГС ЮРИДИЧЕСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ УТВЕР...»

«Мониторинг правоприменительной практики законодательства Российской Федерации и Курской области в сфере защиты прав и обеспечения гарантий детей-сирот и детей, оставшихся без попечения родителей Во исполнение Указа Президента Российской Федерации от 20 мая 2011 года №657 "О мониторинге правоприменения в Российской Федерации" Управлением стр...»

«Православие и современность. Электронная библиотека. Храм, Обряды, Богослужения © Holy Trinity Orthodox School Содержание Православный храм Небесное и земное в символике православного храма Архитектура православного храма Алтарь Святой престол Горнее место, семисвечник, жертвенник, ризница Живопи...»

«Эпосы, легенды и сказания Махабхарата Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=23228018 Махабхарата. Рамаяна: Э; Москва; 2017 Аннотация "Махабхарата" ("Великое сказание о потомках Бхараты") – одно из крупнейших литературных произведений в мире, объединяет э...»

«Боброва Татьяна Михайловна Организационно-правовая форма осуществления конституционного правосудия в Российской Федерации: становление, развитие и проблемы совершенствования 12.00.02...»

«PERSONALIA О.Д. Василюк ЭТНОГРАФИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ МАКСИМА КОВАЛЕВСКОГО НА СЕВЕРНОМ КАВКАЗЕ Известный исследователь Кавказа Максим Максимович Ковалевский (1851–1916) по праву принадлежит к плеяде выдающихся ученых, которых воспитала украинская земля. Родился он в фамильной усадь...»

«Иван Михайлович Сеченов Записки русского профессора от медицины Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=8645410 Записки русского профессора от медицины / Иван Сеченов.: АСТ; Москва; 2014 ISBN 978-5-17-094508-5 Аннотация Иван Михайлович Сеченов, смо...»

«Infor LN Складирование Руководство пользователя для входящего потока товаров Copyright © 2015 Infor Важные замечания Материал, содержащийся в этой публикации (включая любую прилагаемую информацию), составляет и содержит конфиденциальную и принадлежащую компании Infor информацию. Получая дос...»

«ПРОТОКОЛ № 2 о результатах аукциона №1-2016 ОАЗ на право заключения договоров аренды земельных участков, государственная собственность на которые не разграничена, расположенных на территории Платоновского сельсовета Рассказовского района Тамбовской области Рассказовский рай...»

«МСПМД (IMAS) 14.20 Первое издание (23 декабря 2003 года) МСПМД (IMAS) 14.20 Первое издание 23 декабря 2003 года С учетом внесенных поправок № 1 и № 2 Оценка программ и проектов по вопросам информирования...»

«УДК 159.9 ББК 88.4 Т19 Тард, Габриэль. Преступник и толпа : [перевод с французского] / Габриэль Т19 Тард. — Москва : Алгоритм, 2016. — 432 с. — (Человек преступный. Классика криминальной психолог...»

«Информация о внедрении профессиональных стандартов в государственных учреждениях, в отношении которых функции и полномочия учредителя осуществляет министерство образования Саратовской области На федеральном уровне...»

«Православный Свято-Тихоновский гуманитарный университет V Заочная Многопрофильная Олимпиада-ПСТГУ-2010 Филологический факультет Русский язык 8-9 классы 5 баллов – 1. Есть два типа переносных значений: метафора и метонимия. Метафора – это перенос по сходству. Ср. золотое сердце: слово золотое использовано метафорически, потому что сердце...»

«.Ш Ж Щ ММ Ш Е П А Р Х І А Л Ь Н Ы Я ВДОМОСТИ № 71, 1883 г. ЧАСТЬ ОФФИЦІАЛЬНАЯ. Сентября 15. I. ОПРЕДЛЕНІЕ СВЯТЙШАГО СИНОДА. О 6-го—13-го іюля 1883 года за № 1195, о пріем тъ...»








 
2017 www.book.lib-i.ru - «Бесплатная электронная библиотека - электронные ресурсы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.