WWW.BOOK.LIB-I.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Электронные ресурсы
 
s

Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |

«в номере № 1 (122) Январь, 2009 г. КОЛОНКА РЕДАКТОРА Юрий Горюхин. ПОКОЯ НЕ БУДЕТ................................................. 3 ПРОЗА ...»

-- [ Страница 1 ] --

Учредитель

Муртаза Рахимов 5

Правительство

Республики

Башкортостан

Соучредитель

Союз писателей

Республики

Башкортостан

ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ОБЩЕСТВЕННО ПОЛИТИЧЕСКИЙ И ЛИТЕРАТУРНО ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ

Издается с декабря 1998

в номере № 1 (122) Январь, 2009 г.

КОЛОНКА РЕДАКТОРА

Юрий Горюхин. ПОКОЯ НЕ БУДЕТ................................................. 3 ПРОЗА Сергей Литвинов. ПИСЬМА К ПЛЕМЯННИЦЕ....................................... 10 Казбек Исмагилов. МЕМУАРЫ БЕЗ МАКИЯЖА.....................................38 Сергей Матюшин. ПРОТОТИП. Рассказ............................................ 59 Уильям Фолкнер. ПРИЛОЖЕНИЕ К РОМАНУ «ШУМ И ЯРОСТЬ».

Перевод с английского Диляры Гариповой.......................................84 ПОЭЗИЯ Анатолий Яковлев. ОТТУДА, ГДЕ КРАСНЫЙ ЛЕД...................................... 4 Вячеслав Сиваков. ПО ДЕЛАМ И ВЕРЕ…............................................ 32 Гильман Ишкинин. ОТВЕТ ПТИЦЫ................................................ 56 Галарина. ОТНОСИТЕЛЬНО ИЗВЕСТНАЯ БЕЗДНА.................................... 77 Михаил Богуславский. МЕНЯЕТСЯ ЖИЗНЬ.........................................96

ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ

Ренат Беккин. НЕПРИДУМАННАЯ ИСТОРИЯ ПЕТРА ПОЛЕЖАЕВА..................... 102 Лев Усыскин. ПОЗДНИЙ БАБЕЛЬ.

–  –  –

Главный редактор Горюхин Ю. А.

Редакционная коллегия:

Баимов Р. Н., Бикбаев Р. Т., Игнатенко С. В., Карпухин И. Е., Лукманов Р. Р., Паль Р. В., Сулейманов А. М., Фенин А. Л., Филиппов А. П., Фролов И. А., Хрулев В. И., Чарковский В. В., Чураева С. Р., Шафиков Г. Г.

Редакция Приемная Иванова Н. Н. (347) 277 79 76 (факс) Главный бухгалтер Давлетшина М. А. (347) 277 79 76 Заместители главного редактора Чарковский В. В. (347) 223 64 01 Чураева С. Р. (347) 292 77 61 Ответственный секретарь Фролов И. А. (347) 223 91 69 Отдел поэзии Грахов Н. Л. (347) 223 91 69 Отдел прозы Фаттахутдинова М. С.(347) 223 91 69 Отдел публицистики Чечуха А. Л. (347) 223 64 01 Семенюк Т. В. (347) 292 77 61 Технический редактор Калимова Р. С. (347) 223 91 69 Корректоры Казимова Т. А.

Симонов А. А.

Выпускающий редактор Чураева С. Р.

–  –  –

ПОКОЯ НЕ БУДЕТ

Нет на бельских просторах покоя. Только, казалось, вернулись мы из годовой «кругосветки», а пора опять поднимать паруса и отправляться в новое плавание. И за кормой уже десять таких «экспедиций». «Подумаешь», – пожмет плечами многоопытный читатель и будет не прав, потому что десять лет – это тот самый период, за который социум предполагает сделать из маленького беспомощного человечка готовую к взрослой жизни личность.

Стал ли журнал такой личностью? Хочется громко и пафосно сказать, что стал, но внутренний главный редактор уже морщится: «Как-то все не о том». Действительно, журнал не подросток, которому необходимо самоутвердиться и непременно что-то доказать окружающим.





Журнал – это транслятор существующей культурной ситуации, зеркало для писателей и читателей, то есть для героев по нынешним временам. И в этом отражении действительности нет случайности. Поэтому создавали журнал именно те, кто в тот момент олицетворял литературный процесс, и закономерно, что тогдашние начинающие авторы «Бельских просторов» через десять лет пришли на смену старшим товарищам, и таким же закономерным будет процесс прихода следующего поколения созидателей. Но кто бы ни стоял у штурвала и как бы замысловато не определял свою концепцию издания, все сведется к простому принципу: «Талантливый автор – хороший журнал». И общеизвестно, чем проще сформулирована задача, тем сложнее ее решить. Претворить замыслы в жизнь может помешать что угодно, и кризис, и доброжелательные коллеги, и просто безвременье, когда, сколько ни лови своим «зеркалом» солнечных зайчиков, кроме рыбьих глаз, ничего не поймаешь.

Нам, сегодняшним, повезло, мы ощутили состояние культуры нашего южноуральского пространства, мы видим людей, которые могут воплотить это состояние в слово, мы почувствовали, что наши инициативы не растворяются в воздухе. Пусть не всем мы понятны, не все принимают то, что мы делаем. Нас это не пугает, будем продолжать собирать все культурные силы Республики вокруг журнала, проводить круглые столы, превращать своими конкурсами читателей в писателей, чествовать победителей и утешать проигравших так, чтобы они осознавали свою культурную миссию.

Движение не остановить, литературную жизнь не прервать, по крайне мере в

ближайшее время. Своей цели – донести миру уникальную ситуацию, когда в предгорьях Урала сошлись, проникли, дополнили друг друга культуры самых разных народов, – мы достигнем. Людям необходимо знать, что столкновение Европы и Азии не только вздыбило землю в горный хребет, ставший колыбелью многих цивилизаций, но и сейчас здесь, возможно, зреют новое искусство, литература, философия, синтезирующие духовную жизнь проживающих вместе наций.

Нет на бельских просторах покоя. И уверяю: пока наши паруса наполнены ветром, покоя не будет.

Анатолий Яковлев Поэзия

–  –  –

А бабочка красиво пролетала между ладоней, хлопающих в такт, – а бабочка курсивом трепетала в конце строфы пересекая тракт.

Она звала их прямо в сверхземное, она была как на глазу бельмо.

Но что-то до мурашек основное до них не доходило, как письмо.

Они бежали вслед, олигофрены, но в бабочке, летящей напролаз, не видели трепещущей Вселенной!

Я с ними был. Я был один из нас.

Я ПРИДУ Я приду к тебе с повинной по душе – не по уму, потому что ночи длинной не прожить мне одному.

А в окно стучат рябины, будто гости под хмельком, окаянные рябины деревянным кулаком.

Я приду к тебе с повинной, будто ливень в вертоград, – за разлуку ночью длинной я хочу быть виноват.

Я хочу, себя изранив, душу выплеснуть рекой – в бурю горькую в стакане угодил я головой.

И декабрь с половиной без вины иду ко дну.

Ты пусти меня с повинной, ты мне выдумай вину!..

УСТЬЕ волга впадает в каспийское море – как впрочем все реки в мировой океан впадают обе Америки дух и сын воскресли на грех в человеке – Поэзия так говорит всевышний сам-третий. лишний?

белое солнце пустыни впадает в белое небо белая река лета впадает в моря хлеба медведи белой зимой впадают в спячку белые люди впадают в белую горячку влюбленные белой ночью впадают в детство – так говорят индейцы вращая каменный небосвод но знают – наоборот.

–  –  –

а то, что тела впадают одно в другое?

а то, что в одной воде мы одной ногою?

ты говоришь: в реки не входят дважды.

но если такая жажда...

одна нагота у нас – одно на двоих устье из одних уст лета пьет наши тени сердце само угадает путь к месту впадения.

ДЕНЬ СЕДЬМОЙ

На границу трех миров – Пашни, облака и леса – Вышел плотник Топоров Из астрального подъезда.

О, окраинный подъезд, Пребывающий в столетьях, Что приходят после третьей Тем, кто третью не заест!

–  –  –

А потом, как метроном, Ухватив за хвост мгновенье, Он ударил топором, Будто Карло по поленью.

И взошли мы, как цветы, По его топорной воле, Потому что я и ты – Только призраки, не боле.

Только признаки воды На всемирной карте суши – Непохожие, как Пушкин, На тревоги суеты.

ПАРАШЮТИСТ За плечо заброшу ангела-хранителя, обескрывленный на взлетной полосе.

До чего ты, жизнь, бываешь удивитель, на.

Если жить не удлиннительно, как все.

Улыбнусь зениту с точки заземления.

Ток пущу светилу на восток...

Лепестроки шепчутся в растениях.

Луг слезится. И уместен Бог.

*** В лесах начались соловьи – По щучьему, что ли, веленью – Прологами к стихотворенью В лесах начались соловьи.

Как пух от земли до земли Летит тополиный в июле – На горькие губы твои Упали мои поцелуи.

Тому, чья настала весна, Молчанье пристало едва ли.

А прежде была тишина.

И нас соловьями не звали...

***

–  –  –

тоже свистит и тоже летает.

буду слушать, как поет пуля.

буду показывать пулю любимой.

зачем мне пуля в золотой клетке?

отпущу я пулю на вольную волю.

пусть летит, все равно вернется.

найдет меня благодарная пуля.

судмедэксперт будет показывать ее любимой.

–  –  –

Хорошо в трехмерной лодке – С небольшим стаканом водки, С небольшим окурком «Примы» – Берегов красивых мимо.

Не любить, не ошибаться – Плыть да плыть, да ухмыляться – Простирать в седой простор Свой широкий кругозор.

*** Отдай швартовы, старина, ковчег опять сошел со стапеля, и тварей бессловесных штабели рассажены по именам.

Струятся воды наудачу, и ты, добросердечный Ной, стоишь на палубе враскачку с добросердечною женой.

А ночь черна, как на пожаре.

Сверхновый пишется Завет.

И каждой твари есть по паре, и каждой сволочи – билет...

*** Есть территории, где обитают

Люди – как отражение нас:

Они так же плавают и летают И тот же вдыхают инертный газ.

–  –  –

Теми же плачущими очами И обжигающейся душой.

Им тоже больно, что падают листья, Им так же верится в чудеса… И говорят, они пишут письма Нам – но путают адреса *** Заблудилось счастье на земле, что присуще смертным от начала – чтобы пища булькала в котле, чтобы рядом женщина молчала, чтобы небо капало в угли дождиком незваным на пороге, чтобы ночь бежала от земли прочь по млечной каменной дороге, чтобы вдаль не ввинчивались мы на ветру, как бешеная лопасть… Чтобы накрепко обжитый мир не свернулся в бесконечный глобус.

*** В последний день Помпеи свет сменился тьмой по праву – ибо упал в оттиснутые кипы помпейских утренних газет.

И о политике и деньгах, что суть одно – как ни скажи, достойно рассуждали в термах достопочтенные мужи.

А там, где падала вода, зубцами мельница стучала, и время в ней – и не случайно – не торопилось никуда.

–  –  –

смотреть, она тихо сердилась и отстраняла меня. Она была какой-то очень чистой, тихой и аккуратной, в белом платочке, почти ничего не говорила, а только гладила иссохшей рукой мою голову. Мне тогда казалось, что она хочет рассказать мне что-то важное и тайное, но почему-то не решается. И сейчас еще это светлое детское воспоминание вызывает в моей душе теплое чувство и сожаление о чем-то неразгаданном и потерянном навсегда.

О нашем с Костей деде по матери, Егоре Пермякове, я ничего почти не знаю.

Мать говорила, что он был рисковым, скандальным и суторным мужиком. Звала она его «тятей» и вспоминала с теплотой. Похоже, что он ее любил и баловал. Умер он в старости от чахотки.

Семья у них была большая и бедная. Мать с детства батрачила по чужим людям. В семье было четыре брата и три сестры. Старший, Иван, умер в тюрьме. Павел, Андрей и Егор довольно молодыми умерли от туберкулеза.

Сохранились их фотографии:

парни бравые и смотрят независимо. Мать рассказывала, что они часто дрались с парнями в деревне, и тогда дед кричал: «Машка, беги разнимай, наши опять дерутся!

У, проклятые, опять рубахи рвут, и где я столько напасусь рубах?!» Почему-то они ее слушались.

В моей памяти остался младший, Егор: он нянчился и ухаживал за нами, он жил в нашей семье, звали мы его дядей Гошей. Мне он тогда казался большим, добрым и красивым. Когда мы вернулись с Алдана, то первое время жили в его семье. Он был обречен и знал об этом (последняя стадия чахотки). Запомнился мне высоким, худым, немножко сутулым и все время кашляющим. Отличался от всех каким-то достоинством и сдержанностью. Он действительно был красив: высокий лоб, русые волосы, умные серо-голубые глаза, прямой нос и воспаленные губы на восковом лице. Мы с Костей любили нашего дядю Гошу. Он все нам прощал и не давал матери нас лупить.

Письмо второе

Дорогая Лариса, я обещал тебе продолжение своих воспоминаний. Кое-что вспоминаю, но очень отрывочно. Иногда вспоминается кусок пережитого до боли в сердце, но вот откуда он и какой части жизни принадлежал, уж не можешь вспомнить.

Поэтому, дорогая моя, мои записи будут отрывочными и непоследовательными, и, наверное, не очень литературными. Но они мои и принадлежат нашей с Костей прожитой жизни.

Итак, еще о нашем с Костей деде, Егоре Фроловиче Пермякове. Он был дважды женат. Первая жена, Евгения Макаровна, умерла молодой. Вторая, Ольга Ивановна, батрачила у лавочника и была неграмотной, но трудолюбивой и мастерицей на все руки. Дед был на Дальнем Востоке, на приисках, как он туда попал — не знаю, но слышал, что его мобилизовали колчаковцы, когда проходили через нашу деревню, и он там остался. В то время это тщательно скрывали и об этом не говорили — боялись.

Я только точно знаю, что через нашу деревню проходили колчаковцы, были бои, деревню брали то красные, то белые.

Когда мы приехали в деревню, там еще сохранились окопы вдоль Артынского бора. Мы с пацанами искали в них старые гильзы. С востока дед вернулся «богатым», с деньгами, семья обзавелась хозяйством: купили дом, завели скотину, стали прилично жить. От первого брака у деда были две дочери: Ефимья и Татьяна. Татьяна вышла замуж за корейца и уехала в Китай. Ефимья же жила с отцом и фактически была нянькой всей большой семье.

От второй жены, Ольги Ивановны, — все остальные:

Проза Проксинья — старшая, Тимофей, Марфа — наша с Костей мать, Павел, Иван, Егор — наш с Костей любимый дядя Гоша, и Андрей — я помню о нем только то, что мать звала его смешно — Андрияшкой, и он бывал у нас редко. Помню, что он был веселым и смешливым. Всегда, когда он у нас бывал, было весело и светло в избе.

А вот старшую, Ефимью, я хорошо запомнил, и вот по какому случаю. Когда мы вернулись с Алдана, она жила в другом селе, за Иртышом. Нам сказали, что семья их умирает с голоду. Мать плакала, и через несколько дней мы всей семьей, нагрузившись продуктами и гостинцами, переправились через Иртыш и пошли к ним в деревню. Я хорошо все помню. Деревня их стояла в пойме Иртыша. Мы шли через луга и поля, был август, было очень жарко. Убирали хлеба. Мать почти бежала, и мы с Костей очень устали. Деревня казалась пустой и мертвой, на улице не было ни души. Мать нашла их дом, мы зашли — в доме абсолютно ничего не было, только печка, стол, лавки и кровать с тряпьем. Мать страшно завыла. Мы с Костей вышли во двор, нас окружили дети и сказали нам, что уже послали за нашей сестренкой Василисой. Они с матерью работали на току. Мы ждали у ворот. И вот по улице бежит девочка, она падает, встает, мы с Костей побежали навстречу.

Боже мой! Перед нами — запыхавшаяся, худющая, почти прозрачная босая девочка с большими серыми глазами и в платье из мешка. Она смотрела на нас с Костей, разнаряженных и «жирных», с изумлением и страхом. Она сказала, что маму не отпустил бригадир. Отец покрыл всех матом, вырвал кол из плетня и пошел на ток.

Вскоре он пришел с изможденной грязной старухой, очень похожей на нашу мать.

Они с матерью завыли в два голоса… Мы прожили у них недели две. Мать всех обшивала, убирала и кормила всю улицу. Отец съездил в райцентр Большеречье, привез несколько мешков муки, пшена и других продуктов. В деревне действительно был голод. Ярче всего мне запомнились голодные дети и наша с Костей сестренка Василиса. Мать ее отмыла, сшила ей белье и платья, одела с ног до головы. А та немного отошла и стала очень красивой девочкой. Но насытиться никак не могла, все ела и плакала. Больше мы помочь ничем не могли.

Самое печальное было, когда мы уходили из деревни. Мне на всю жизнь запомнились глаза нашей Василисы: в них была такая смертельная тоска, что мы с Костей плакали, а у меня заходилось сердце. Мы упрашивали мать взять ее с собой.

Девочка была чем-то похожа на нашу Галинку, которую мы схоронили на Алдане, но мать была против, хотя отец и Ефимья были согласны и у нас в то время была такая возможность. Но в семье главенствовала мать: как она сказала, так и будет. Потом мать всю жизнь каялась в своем поступке, ей в нашей семье не хватало девочки. А я уже не мог никогда простить ей этот грех. Я, помню, даже заболел от пережитого. И, наверное, с того дня между мной и матерью легло отчуждение. А они так и сгинули в той деревне.

Еще были два брата: младшего звали Леней, а старшего Колей, но я совершенно о них ничего не помню, и какова их судьба — не знаю.

Дорогая Лариса, у нас с Костей от восьми братьев и четырех сестер отца и матери была уйма родственников. Мать говорила, что несколько десятков. Но, к сожалению, все родственные связи были утеряны. Это, наверное, потому, что мы с Костей на своей родине практически не жили и прошел почти век страшного времени. Да и мать с отцом почему-то не очень стремились поддерживать родственные связи, а я просто не понимал и не осознавал ценностей этих связей для жизни человека. Вот и прожил жизнь «Иваном, не помнящим родства».

Ну а теперь мне хочется написать о нашей с Костей деревне, что еще сохранилось в памяти.

Сергей Литвинов 13 Деревня наша стояла (думаю, что еще стоит) на правом крутом берегу, где Иртыш делает большую петлю и снова подходит к ней, но уже с другой стороны. Место наши предки выбрали красивейшее. Высокий песчаный крутояр постепенно переходит в низкий берег — место, где река меняется берегами. С крутояра открывались бескрайние просторы Сибирской равнины и голубые дали долины Иртыша. Мне очень близки слова из песни «На диком бреге Иртыша» — это любимая песня отца.

Кстати, недалеко от нашей деревни и была битва Ермака со степняками. Другая сторона деревни почти вплотную подходила к Артынскому бору, а он уходил на сотню километров в урман. Сразу за поскотиной стояли вековые сосны, а весь крутой берег Иртыша зарос красным боярышником. Низкий берег был покрыт роскошными заливными лугами и полями, которые постепенно переходили в равнину, украшенную белыми березовыми колками.

Ну и, конечно, сам Иртыш, в то время полноводный, могучий и красивый, особенно в весенних разливах и ледоходах. Я помню, когда мне было пять-шесть лет, с каким восторгом и страхом мы, ребятишки, смотрели с крутояра на это буйство воды и льда.

Наша улица начиналась с дороги в райцентр Большеречье, с низины и лугов, где были расположены хоздворы и огороды. Она выходила на обрыв крутояра и заканчивалась белой церковью. Сибирские дворы были большими, с множеством хозяйственных построек. Дома стояли крепкие, из вековых сосен, и мне они тогда казались красивыми и таинственными, с белыми резными наличниками и обязательно с палисадом, в котором росли черемуха, рябина и боярка. С нашей же улицы был съезд по крутояру к Иртышу, где была пристань. Место это притягивало всю ребятню деревни как магнитом. Особенно когда приходили пароходы. Мне они тогда казались белыми лебедями из сказок, и я никак не мог понять — живые они или нет. Они были так красивы и чисты по сравнению с нашей серой избой и с нашей убогостью, что я верил в то, что они там где-то могут превращаться в белые облака и плавать по небу.

А когда они уходили с пристани, мы долго бежали по обрыву и махали им руками, и велика была наша радость, когда капитан, забавы ради, отвечал нам гудком парохода.

Такой в моей памяти осталась наша с Костей деревня Карташево.

Конечно, тогда я еще ничего этого не осознавал, но детским сердечком уже чувствовал великую красоту матушки-Сибири.

Я хорошо помню те теплые щемящие чувства, которые охватывали мою детскую душу, и тот восторг, от которого хотелось плакать, не знаю почему. Для меня с тех пор уж нет на земле места красивей и милей, чем наша с Костей деревня Карташево. А вообще-то, как я сейчас понимаю, в то время это была обыкновенная глухая деревня, затерянная в бескрайних просторах Сибири и почти не тронутая культурой. Но она для нас была первородной, она нам и открыла мир нашей с Костей жизни.

Письмо третье

Теперь записи по линии нашего с Костей отца.

Братья отца.

Старший, Михаил, мамин крестный, говорят, был грамотным и верующим человеком. При дележе имущества остался в отцовском доме. Считался зажиточным крестьянином, был раскулачен и сослан вместе с семьей за Болота — так у нас называли низовья Иртыша. Говорили, что эти места абсолютно гиблые. Там он и погиб, семья вернулась после его смерти в деревню. Больше я о нем ничего не знаю.

Средний, Тимофей, был неграмотным, но, как говорил отец, истовым крестьяниПроза ном и работал наравне с лошадью; был женат на хохлушке Фелене Красавниковой.

Я его чуть помню, и почему-то в синей сатиновой рубахе, с небольшой с проседью бородой и усами. Он был угрюмым, большеносым и каким-то лохматым, кряжистым сибирским мужиком. У него были огромные и шершавые руки. Я боялся его, но глаза у него были, как у отца, голубые, добрые и детские. Когда он к нам приходил, то всегда молча брал нас с Костей на руки и по очереди подкидывал к потолку, а потом ловил.

Такая у него была ласка. Мать ругалась, и было страшно — мы визжали от страха. К сожалению, я о нем больше ничего не помню.

Сестра Домна страдала врожденной ограниченностью ума. Была замужем за вдовцом (вышла на четверых детей). Умерла «от головы» на 32-м году жизни. Я о ней ничего не помню, но мать говорила, что она была очень красива, «не в родного отца».

Ну и наш с Костей отец, Александр Иванович, ваш дед — он был самый младший в семье.

Писать об отце сложно, ведь я его пережил почти на сорок лет, и у меня в памяти осталось только прожитое вместе с ним детство. И притом я очень любил отца. Но в своих записях постараюсь быть как можно объективнее.

Среди сибирских мужиков он особенно ничем не отличался, был как все. Он не был красив, роста среднего, не суетливый (в отличие от матери), спокойный и деловитый. Я его помню все время в работе. У него были темно-русые волосы, голубые детские глаза и большой с горбинкой нос. Он всю жизнь страдал экземой, поэтому его лицо часто было покрыто коростой, и он мучался, особенно летом. Был внешне каким-то нескладным и незаметным. У него были большие и сильные руки крестьянина. Но когда мы мылись в бане, я всегда любовался его телом: он был жилистый и скручен как из веревок. Характером мягкий и добрый, он обладал природным умом и мужицкой смекалкой. В быту был молчуном, может, потому, что очень много говорила мать. Она и главенствовала в семье. Отец ее называл Марусей. Иногда от него на весь крик матери можно было услышать: «Ну перестань, Маруся» — и все. А сам в это время подмигивал и улыбался. Но мать отлично знала, что какую-то грань здесь переходить нельзя. Отец мог долго терпеть несправедливость и оставаться внешне спокойным, но до определенной черты. Потом взрывался, становился белым и невменяемым. В эти моменты он был страшен и мог убить.

Вот два случая.

При разделе имущества нам достался ленивый белый мерин. Эту лошадь я чуть помню. Так вот, он долго мучался с ним, и в конце концов мерин вывел его из себя.

В бешенстве отец оглоблей убил его. Семья осталась безлошадной.

На Алдане я видел, как дрались мужики, там это часто бывало, но отца в драке я видел только один раз: это действительно было страшно. У него в руках был пест, и он этим чугунным пестом крушил всех и вся вокруг себя. Его могли свалить и связать только несколько здоровых мужиков.

Таков бывал он в гневе, но это бывало очень и очень редко. Как я сейчас понимаю, все же он был от природы добрым и тихим человеком, духовно богатой и светлой личностью, любил красоту жизни. Пожалуй, этим он и отличался от других мужиков.

От природы он был также наделен голосом и слухом, прекрасно пел русские песни.

Мать говорила, что начал петь еще мальчишкой, в церкви. Но пел он редко — жизнь была сурова. Чаще насвистывал или тихонько напевал за работой. В любой компании был всегда запевалой. Я с замиранием сердца слушал сильный, чистый и завораживающий голос. С ним нам всегда было уютно и интересно, от него исходила какая-то живая доброта и тепло жизни. Таким он остался в моей памяти. Был не очень грамотным (три класса приходской школы, и все), но любил читать и особенно писать.

Сергей Литвинов 15 Писал очень красиво: какая-то особая, Богом данная, каллиграфия. Писал письма всей деревне. Я помню, обычно это было вечером при лампе. Мы притихали, в том числе и мать: она боготворила его грамотность. Отец мыл руки и садился за чистый стол, долго пробовал перо и чернила. Напротив сидела какая-нибудь старушка и диктовала ему свои нехитрые послания. А он с каким-то самозабвением колдовал над буквами: он их как-то по-особому закручивал, и белый листок бумаги превращался в фиолетовый замысловатый и тонкий узор. Обычно после таких вечеров вся наша семья испытывала какое-то благоговение. Мне это хорошо запомнилось.

Дорогая Лариса, жизнь и образ отца никак не умещаются на листке бумаги, поэтому я буду писать тебе о нем довольно часто — ведь это наше с Костей начало жизни.

Жизнь в сибирской деревне в то время была совсем иной, абсолютно не похожей на наше время. В жизни крестьянина главенствовали природа и самое простое выживание — слабый умирал, сильный выживал. Деревня была лишена культуры.

Если кто-то умел читать и писать, то пользовался уважением всей деревни. Про него говорили «грамотный», растягивая это слово и вкладывая в него особый смысл. И в то же время в России расцветала высочайшая культура. Я когда научился думать, то никак не мог понять: «Как же так, в одно и то же время — Толстой, мой малограмотный отец и совершенно темная мать».

Я запомнил, как яростно спорили мужики с отцом у нашего дома: «Может ли Земля быть круглой? Ведь тогда с нее все упадут», — так считали мужики. Я в первый раз не поверил отцу и был согласен с мужиками. Но, несмотря на темноту, и невежество, и почти средневековый быт сибирской деревни, эти люди обладали высочайшей нравственной культурой. Конечно, они были малограмотными, и наивными, и жили незатейливо, но в то же время красиво и духовно. Абсолютно чисты душой, здоровы телом, богаты умом и талантливы. Они были частью самой природы и жили по тысячелетнему укладу, по закону Бога и не хотели строить ни социализма, ни капитализма… Верой их было православие — отсюда, наверное, определенная гармония их жизни. По крайней мере, так жил наш отец. Наверное, и нам с Костей что-то досталось от той жизни. Сейчас мне кажется, что родились мы и жили как будто на другой планете под названием «Сибирь».

Еще мне хочется рассказать о нашей избе, где мы с Костей родились и где учились видеть и осознавать окружающий нас мир.

При дележе имущества нашему отцу досталось немного земли, старая, небольшая (в пять окон) изба, несколько коров и овец, какая-то утварь и тот белый мерин, о котором я уже упоминал. Я почему-то запомнил двухлемешный плуг, борону и телеги.

Плуг запомнился, наверное, потому, что он был железный — блестящий (в деревне в то время было мало железа), борона же почему-то вызывала у меня страх. А телеги запомнились потому, что отец всегда что-нибудь привозил с поля интересное или вкусное: горох, грибы, ягоды или полевой шмелиный мед… Он говорил: «Ребятишки, вот вам зайцы гостинцы прислали» — и хитро подмигивал, и мы на эти телеги слетались как воробьи.

Я помню нашу избу лет с пяти-шести. Как сейчас понимаю, жили мы очень и очень бедно. Но тогда мне казалось, что наша изба — верх совершенства, тепла и уюта.

Помню всех нас, троих детей, на большой и теплой печи. Мать внизу орудует ухватами и чугунами и ругается с чертями и домовыми, а мы сверху смотрим и ждем первых пирогов. Мать всегда совала их нам на печь. Изба начиналась большими сенями, в которых было много кладовок и стояли лари с зерном и мукой. Затем прихожая, увешанная одеждой — шубами и тулупами. Здесь всегда пахло овчиной. Посреди избы стояла большая нарядная печь, она казалась мне тогда живой и таинственной.

Проза Она делила избу пополам — на кухню и горницу. Печь всегда была побеленной и расписанной матерью в разные цвета и орнаменты. Мать это умела делать и расписывала все печи нашей деревни, особенно к праздникам, и, по-моему, делала это с удовольствием, и гордилась своим умением. Использовала она известь, желтую глину, сок клюквы, чернила. И у нее все выходило невероятно красиво и гармонично.

Я поражался: она не задумываясь забеливала старый рисунок и мочальной кистью начинала сверху проводить какие-то полосы, линии и рисовать цветы. Сначала было ничего не понять, но потом, когда она раскрашивала плоскости, печь становилась удивительно красивой.

Я во все глаза глядел, как рождались цветные узоры под руками матери. Помоему, это были первые мои уроки живописи. В горнице стояла большая деревянная кровать с горой огромных подушек, спинки которой тоже были расписаны цветами. В углах было много икон и горели лампадки. Меня притягивали и завораживали лики святых, я боялся их, потому что мать говорила: «Боженька все видит, и если не будете слушаться, то вас накажет…» На окнах было много цветов, по стенам тянулись широкие лавки и стояли сундуки, окованные железом. В середине горницы был широкий стол с медным самоваром и пяльцы: мать почти всегда стегала одеяла по заказу. Пол, стены, лавки были выскоблены до желтизны. Мать была чистюлей. А вот потолки обмазывались глиной и белились. От этого в избе было светло и просторно.

Зимой вся наша жизнь проходила на кухне, вокруг печки, а летом — в клети — это что-то наподобие летней кухни, с лавками, столом и плитой. Там всегда было что-нибудь вкусное, и мы таскали у матери снедь. А есть мы хотели постоянно. Как я сейчас понимаю, семья недоедала.

Еще я помню в нищей избе швейную машинку «Зингер». Мать шила по заказам до ночи. Помню, как сладко засыпал под стрекот этой машинки.

Вообще мать с отцом много работали и нас приучали с раннего детства к работе.

Мне шел, наверное, шестой годик, а я уже оставался за «хозяина» дома и огромного двора с живностью и отвечал головой и задницей за сестренку и брата. Что не так — мать драла нещадно. Я помню, что во всем подражал отцу и так же ругался на кур и гусей, иногда матом. Тогда Костя говорил: «Вот скажу маме, будешь знать», но ни разу меня не выдал. Я кормил их кашей, жевал сестренке «жвачки», лазил в печь и погреб за молоком. Правда, погреба я боялся, и для меня было самым трудным что-либо из него достать. Еще в мои обязанности входило нянчить сестренку и защищать брата от деревенских ребятишек. Костя рос очень болезненным ребенком — по-моему, он переболел всеми детскими болезнями. Я же рос довольно крепким и выносливым мальчишкой. Вообще-то мы с Костей детство прожили «шаг в шаг», «рубаха в рубаху» и «ложка в ложку».

Ну вот, наверное, и все, что осталось в моей памяти от нашей избы. Конечно, я здесь опускаю мух, тараканов, а иногда и вшей, и голод. Таково было наше с Костей начало. С этого гнезда мы и начали свое познание мира и нелегкий путь по жизни.

Письмо четвертое

Дорогая Лариса, думаю, что тебе будет интересно узнать какие-то подробности из нашего с Костей детства. В моей памяти сохранились кусочки того далекого времени, и мне хочется рассказать тебе о них. Я про себя называю их «картинками». В какой последовательности и как они возникли в моей голове, я не знаю, но они живут во мне вот уже 70 лет, не стареют и дороги мне до слез, от них болит моя душа.

Нельзя сказать, что наше детство было счастливым и безоблачным, но и сожалеть, Сергей Литвинов 17 наверное, ни о чем не стоит. Все было так, как угодно Богу и как распорядилась нами тогда наша судьба. Да и на свое детство, по-моему, редко кто жалуется, каким бы оно тяжелым ни было. Конечно, мы были лишены нормального воспитания, элементарной культуры, сносных средств к существованию, да и особой ласки и нежности в семье не было. Сейчас я бы сказал так: была какая-то необходимая, добрая суровость, которая помогала семье выживать, и было в нашем с Костей детстве что-то правильное, чистое и светлое. Наверное, сама матушка Природа растила нас, и мы росли вольно, как лопухи у дороги. Наверное, это было главным в нашем становлении.

Представь себе совершенно глухую сибирскую деревню, занесенную до крыш снегом и почти полностью оторванную от большой жизни. И в одной из изб живут два худеньких, полураздетых белобрысых существа. Они предоставлены сами себе, им холодно, и они все время хотят есть. Им тоскливо и страшно в этой промерзшей избе (наверное, с тех пор я не очень люблю зиму). Я помню нас с Костей в холщовых рубашках и штанах на одной лямке через плечо. Стрижены мы были «в рубчик», мать стригла нас ножницами, как овечек. По-моему, у нас не было обуви, кроме носков и чирочков (чирочки — это такие башмачки, сшитые из грубой шкуры). Помню, что даже по нужде мы бегали в сарай босыми.

Всю лютую зиму мы проводили у печки, на печке, а когда было невмоготу, то залезали и в печку. Жили «за чувалом», как говорил отец. Для нас это было самое тяжелое, холодное и голодное время. Зимой мы были лишены воли и летнего раздолья, да и подножного корма тоже. И наши детские души сжимались в маленькие теплые комочки простого выживания. Мы были тихими и не капризными и почти совсем не плакали. Суровое детство рано делает детей самостоятельными. По-моему, мы с Костей и были такими.

В памяти остались зимние темные вечера. Когда родители приходили домой — топилась печь, зажигалась лампа, мать что-то готовила, мы наедались досыта и согревались на горячей печи. Спать ложились рано, лампу тушили — экономили керосин. Мать долго молилась Богу, она все время о чем-то просила его. У меня в памяти остались лики на иконах, освещенные лампадками. От колебания лампадок лики шевелились и казались мне живыми и строгими. Этот угол с иконами был для меня таинственным и всесильным, я его побаивался.

Никаких сказок, и особой нежности, и никаких простыней мы с Костей не знали. Спали на печи или на полатях, прижавшись друг к другу и укрывшись шубами.

Засыпали под шуршанье тараканов за печкой, скрип сверчка или вой ветра в трубе.

Вставали тоже рано. Мать топила печь, отец управлялся со скотиной, и они уходили на работу. А мы оставались совершенно одни на целый день. В памяти от этих зимних дней осталось: холод, темнота и страх совсем замерзнуть в этой промерзшей избе.

Лариса, конечно, и у нас с Костей были светлые, сытые и теплые дни, да и простая необъяснимая детская радость жизни всегда была с нами. Были и праздники (а их зимой было много), были бани, посиделки, а иногда нас водили в церковь, и это всегда было празднично и красиво. А вообще, все наше детство было таким, как у всех деревенских детей того далекого уже времени… Почему-то мне запомнились три наших основных зимних занятия: это оттаивание горячим утюгом в ледяных окнах дырочек, чтоб хоть одним глазком смотреть на улицу, «война» с мышами и игра в бабки (бабки — это кости-фаланги из холодца).

Это была наша основная игра — больше никаких игрушек не было. Бабки мать разрисовывала чернилами, в них были кони, коровы, гуси и т.д., и они очень ценились у деревенских пацанов. Кстати, эта игра прекрасно описана у Солоухина.

Лариса, я пишу так подробно потому, что мне хочется обогатить и утвердить в вас светлую память о нашем Косте. И еще раз пережить наше детство. Пишу и Проза вспоминаю я, конечно, от себя, но дело в том, что я Костю никогда отдельно от себя и не воспринимал, особенно в детстве. Все, что происходило с ним, происходило и со мной, и наоборот. Так было.

Я думаю, что детская душа у нас с Костей была общая, одна на двоих. «Разделение» нашей души произошло, наверное, в юности. Но все равно ее родные половинки всегда подходили друг другу. Всегда!

Лариса, ну а теперь обещанные тебе «картинки» из нашего с Костей детства. Они никак хронологически не связаны, просто я их достаю из своей памяти и постараюсь рассказать вам.

Вот одна из самых ранних.

Мне, наверное, лет пять, я в поле, в шалаше, — родители в страду брали нас с собой. Где был в это время Костя, я не знаю. Мне жарко, я один, и мне страшно.

Летают большие зеленые мухи, и больно кусаются слепни и оводы. Я реву во весь голос, вылезаю из шалаша и иду искать мать. Сколько я шел и куда забрел — не знаю;

кругом колючая стерня, которая больно колет мои босые ноги. Я помню, что плакать и кричать я уже не мог и, обессиленный страхом и слезами, уснул под каким-то кустом. Меня нашел отец уже вечером, в кровь искусанного гнусом и опухшего от слез.

Потом мать рассказывала, что они искали меня полдня и я после этого долго не мог говорить. Но, наверное, с этого времени остались в моей памяти теплый запах земли, ржаного поля и вкус соленых слез. Да и свое вынужденное молчание я использовал во благо себе. Меня жалели, и мне было хорошо. По-моему, я долго скрывал, что уже могу говорить. Мне так было лучше.

А это «картинка» про мышей.

Я помню нашу избу в лютые сибирские морозы. Заледеневшие окна, по углам иней, холодно. Мы жмемся к теплой печке. Взрослых никого нет. Мы с Костей «воюем» с мышами. В избе их была тьма, прямо нашествие какое-то. Мы их боялись, наверное, потому, что их было много и они совершенно игнорировали нас. Мы с Костей набирали картошку, залезали на печь и оттуда «бомбили» их. Они на мгновенье разбегались, а затем вновь соединялись в плотную шевелящуюся серую массу. Среди них были очень большие, с длиннющими хвостами, и почему-то белые мыши. Они кружили и кружили по полу, лазали по лавкам и столу, дрались из-за крошек хлеба и пищали. От них шел неприятный запах. Что я не могу понять, так это то, что рядом с нами на печке были и наши кошки, наверное, они тоже боялись мышей. И так было почти каждый день. Для нас с Костей это было что-то вроде современного телесериала. Мы смотрели на них часами. Мыши исчезали перед приходом родителей. Мы с Костей начинали взахлеб рассказывать им о нашей «войне» с мышами, а они нам не верили, считая все это детскими выдумками. Нам было обидно до слез. Наверное, с тех пор у меня на всю жизнь осталась неприязнь к мышам.

Конечно, я с большим удовольствием вспоминал бы другое детство, например книги, музыку, гувернанток, ну, на худой конец, просто бабушку, но ничего такого не было, а было то, о чем я тебе пишу… Ну а эта «картинка» — про баню.

Мне очень хочется рассказать тебе о черной сибирской бане. Даже сейчас, при воспоминании о ней, мое тело и душа испытывают удовольствие и какое-то томление. Наша баня стояла в огороде, на склоне берега Иртыша, и от избы была довольно далеко. Баню обязательно топили каждую субботу — зимой и летом. Это был ритуал, которому мать с отцом следовали неукоснительно. Все заранее приготовлялось к субботе. В пятницу привозили чан воды с Иртыша. Готовили дрова, обязательно Сергей Литвинов 19 березовые и сосновые, в предбанник натаскивали ржаную солому и хвою, готовили березовые веники и еще какие-то травы. Настроение у всех приподнятое, даже мать становилась добрее. Мы, предчувствуя блаженство, крутились здесь же. В пятницу ставилась большая квашня теста. В субботу мать стряпала хлеб, пироги и шаньги на всю неделю. В субботу нас не будили, и мы спали сколько хотели. Просыпались от дурманящего запаха свежеиспеченного хлеба и пирогов. Эти субботние приготовления к жаркой бане и сытости были радостными и приятными — наверное, потому и запомнились до мелочей.

Баню топил отец, она была готова и прокалена только к вечеру, и мы всей семьей шли блаженствовать. Я помню это нетерпение, этот зуд — скорей раздеться и окунуться в блаженное тепло, в этот горячий пар с запахом лета, который обволакивает каждую клеточку тела, но он не сжигает, а после того как задохнешься и перетерпишь под веником, этот огонь разливается по телу неописуемым блаженством. Потом, взрослым, я это состояние называл «приближением души и тела к Богу».

Отец парился до неистовства, он стонал, вскрикивал, охал и охаживал себя веником до изнеможения, и все поддавал и поддавал пару. Мы не выдерживали и выбегали в предбанник, а он выходил на снег, катался в нем, а затем снова на полок и снова парился. В это время отец был как-то далек и отстранен от нас. В этом было что-то дремучее, сильное и языческое. Его останавливала только мать. Она ругалась и говорила, что так можно и умереть. Затем он остывал, пил боярышный квас, одевался и, завернув нас в шубу, уносил домой.

«Картинка» про налимов.

Рыбалка заключалась в том, что по первому льду мужики ходили по отмелям Иртыша с деревянными колотушками и, увидев налима на дне, били этими колотушками по льду. Оглушенная рыба всплывала кверху брюхом, и оставалось только быстро продолбить лед и выловить рыбину. Вот таким образом два мужика за день набивали целый воз-короб налимов.

Иртыш в то время был чист и полон рыбы. Он исправно кормил людей своими деликатесами (стерлядь, белорыбица), пока люди не загадили его.

И вот как-то раз в начале зимы отец с рыбалки привез целый короб мороженых налимов. Кстати, в то время в Сибири почему-то все измерялось возами, коробами, кадками и пудами… Бабы говорили меж собой: «Мой-то сегодня привез целый короб груздей (бочку ежевики, воз ягоды или рыбы)». Вот так измерялись дары природы в то время в Сибири.

Я помню, как мы с Костей этих налимов таскали в сенки. Мы брали одного налима за хвост и голову и волокли по снегу (они были величиной в наш рост), а отец, весь заиндевевший и довольный, смеясь, помогал нам.

Ну а больше всего мне, конечно, запомнились блюда из налимов. Это горячая и холодная уха, жареный налим, пироги с налимом. А особенно я любил строганину из рыбы. Отец приносил чищеного налима с мороза и ножом тонко-тонко (стружкой) настругивал рыбу в блюдо, чуть подсаливал и посыпал все это мороженой брусникой.

И мы ели это блюдо с теплым ржаным хлебом. И нас с Костей за уши нельзя было оттащить от этого лакомства. У меня до сих пор это воспоминание, этот изумительный вкус строганины из налимов вызывает слюноотделение.

Про зимние посиделки.

Я помню сибирские зимние посиделки. Они проходили в деревне по очереди:

первый день — в одной избе, второй — в другой, и так перебиралась вся улица, а потом начиналось все сначала. Посиделки были «холостыми» (это когда собиралась Проза молодежь с песнями и гармошкой) и «женатыми» — тогда ходили в гости с какойнибудь работой замужние женщины. Они пряли, вязали, рукодельничали, пили чай и лузгали семечки. Они беспрестанно говорили и пели песни. В основном на посиделках были женщины, но приходили и мужики. А они курили махорку, играли в карты и рассказывали разные страшные байки. Засиживались за полночь.

Я помню, что и у нас бывали эти зимние посиделки. Мать к ним тщательно готовилась: все мылось и скоблилось до блеска, пеклись пироги, и ставился большой двухведерный самовар. Нас с Костей тоже наряжали в новые рубашки и штаны. Мать очень боялась, как бы ее не осудили бабы за какой-нибудь промах. Нам с Костей оказывалось особое внимание. Нас гладили по головкам и нараспев говорили, какие мы «баские» (хорошие), и нас угощали разными сладостями.

Больше всего мне нравились разные рассказы (байки) и особенно песни. На наших посиделках много пел отец. Он пел один и вместе со всеми. Люди приходили специально его послушать. Песни были протяжными и грустными, они завораживали меня. И до сих пор русские народные песни щемят мне сердце детскими воспоминаниями. После спетой песни все долго сидели молча, некоторые бабы утирали слезы и крестились на иконы.

Я и сейчас представляю, как в этом огромном и безлюдном пространстве, в этой заснеженной сибирской пустыне вдруг ярко освещалась изба и начинала петь голосом отца. Со стороны, наверное, это было фантастично и поразительно красиво. Сейчас я думаю, что это действительно было символом духовности того времени. Наверное, в этих песнях и была вся русская душа сибирского крестьянина и его первородное духовное богатство.

Позже, слушая серьезную музыку, я почему-то всегда вспоминал наши сибирские посиделки с этими удивительными песнями. А по силе воздействия, я думаю, они не уступали вершинам классики. По крайней мере, у меня это осталось в памяти на всю жизнь.

«Картинка» про ягоду боярку.

В природе бывает так, что на Землю приходит какой-то особый благодатный день, он бывает светлым, божественно-ласковым и единственным. Его нельзя пропускать людям, его обязательно нужно видеть, иначе они будут обделены судьбой.

И давным-давно, вот именно в такой день мы всей семьей и поехали за ягодой бояркой. Отец запряг нашего ленивого мерина, поставил на телегу короб, усадил нас всех, и мы тронулись по крутому берегу Иртыша к зарослям боярышника.

Мне этот день запомнился до мелочей, по-моему, я в этот день первый раз испытал не осознанное еще чувство художника. Потом в жизни я испытывал его не раз, но это первое прозрение от красоты мира в моем детском сердце осталось навсегда.

Мы ехали по крутояру, над Иртышом стоял синий-синий день, осень уже зарумянила поля и лес, боярышник полыхал красными ягодами. Поля еще не убирались и буйствовали спелыми хлебами и цветами, а луга были еще совсем зелеными. День был хрустально-перламутровым, он тихо стоял на земле. Мы все молчали, завороженные каким-то особым состоянием природы, только тихонько позванивал колокольчик на дуге. И вдруг отец запел чистым сильным голосом, затянул раздольную русскую песню. И она разливалась над рекой и полями и уходила в небо. Песня завершала красоту дня, как будто только ее не хватало — этой благовести на Земле. Мать перекрестилась и сказала: «Господи, как хорошо-то!»

Остановились на поляне — кругом травы, цветы и красный боярышник… А ягоду боярку в то время руками не собирали. Отец (в рукавицах) топором срубал ягодные ветки, а мать носила и складывала их в короб. Обиралась ягода уже дома, вечерами, Сергей Литвинов 21 в свободное время, и заготовлялась она на зиму возами.

В этот день у нас в семье был праздник. Мы носились по поляне, наедались ягод до оскомины и, исколотые и исцарапанные колючками боярышника, насытившись волей и раздольем, всю обратную дорогу сладко спали. Этот день в моей памяти остался как награда за наше нелегкое бытие.

Я думаю, что этот день должен помнить и Костя, если был бы жив.

Письмо пятое

Дорогая Лариса, в 1931 году мы вынуждены были уехать из деревни Карташево, покинуть нашу с Костей родину. Такому повороту в нашей судьбе было несколько причин.

Во-первых, отец никак не хотел вступать в колхоз, а отсюда — давление, и преследование, и нищета нашей жизни. Во-вторых, отец понимал бесперспективность дальнейшей жизни в деревне, когда порушены основные устои крестьянства, а без них, говорил он, нет жизни на земле наших предков. Толчком же и основной причиной отъезда явилась трагедия, разыгравшаяся в деревне. Это случайное убийство маминым братом Иваном мальчика-соседа. Они жили как раз напротив нашей избы, через дорогу, и мы играли вместе. Кажется, его звали Петей, и прозвище у него было Петух, он был красно-рыжим мальчишкой и нашим с Костей ровесником. Я его хорошо помню. Так вот Иван подрался с его отцом и, забежав к нам в избу, схватил ружье, и, увидев напротив в окне соседа, выстрелил в него. На беду, у окна стоял Петя — заряд попал в ребенка и убил его наповал. Ивана забрали и посадили, он так и сгинул в тюрьме. Сосед же поклялся извести нас с Костей в отместку за смерть сына. Началось преследование: за нами буквально началась «охота». Нас прятала вся деревня. В семье поселился постоянный страх за нашу с Костей жизнь. Я помню, что мы жили какое-то время в погребе, потом в другой деревне и у чужих людей. Но так долго продолжаться не могло: надо было что-то решать, чтобы не разыгралась еще одна трагедия. И отец с матерью решили уехать из деревни.

И, по-моему, в конце лета 1931 года, все продав и раздав родне и соседям, мы собрались в дорогу. Провожала нас вся деревня. До Омска шел грузовой пароход с баржами зерна. Нас погрузили на одну из барж, и мы поплыли по воле судьбы в неизвестность.

С этих пор наша жизнь стала кочевой. Конечно, мы с Костей тогда еще ничего не понимали, но помню, что было тоскливо и страшно. На нас обрушился совершенно другой, не знакомый нам мир. Я помню, что всего боялся: грохота железной дороги, скопища людей, суеты города. Я не понимал и не принимал этот новый мир. Я все время хотел домой, в нашу избу, на нашу родную теплую печку.

Доплыв до Омска, мы по железной дороге поехали в Иркутск. Цель у отца с матерью была добраться до приисков на Дальнем Востоке (по следам деда Егора).

Там была какая-то родня по линии матери — «чтобы на первое время зацепиться», как говорил отец. Но денег хватило только до станции Невера. До Иркутска мы не добрались и застряли на этой станции надолго. Всю осень и, по-моему, зиму мы жили где придется и как придется. Жили на вокзале, рядом с цыганами (они были добры к нам, привечали и подкармливали), жили в землянке, в китайской фанзе и у чужих людей в бараке. Это было для нас очень тяжелое время: денег не было, работы тоже, мы начали голодать. Мать работала в столовой и приносила домой остатки пищи — это была наша основная еда. Отец промышлял где только мог — разгружал вагоны, копал огороды, ухаживал за чужой скотиной. Особенно тяжело было зимой, мы были Проза почти разуты и голодны. Я помню, что по весне, когда сошел снег, мы собирали на огородах прошлогоднюю картошку. Отец стал мрачным, мать часто плакала, а мы совсем отощали и притихли. Я думаю, что отец не рассчитал своих сил и возможностей (с тремя малолетними детьми пускаться в неизвестность было слишком рискованно).

Он почти ничего не умел делать, кроме как сеять хлеб и пахать землю, а это здесь никому не было нужно. И я думаю, что он не раз каялся, уехав из деревни. Мать приспособилась быстрее — она начала шить, стегать одеяла, стирать на других людей; за это нас кормили и не давали нам помереть с голоду.

По весне отец наконец устроился на работу в геологическую партию рабочим, а мать взяли туда же поваром. В партии было человек двадцать-тридцать рабочих, семейным был лишь один наш отец. Мы сразу вздохнули свободней; отец с матерью получили большой паек и денежный аванс. Я это хорошо помню. Такого обилия продуктов я еще не видел и не ел. По-моему, мы, дети, первый раз в жизни ели шоколад и консервы. С этого дня началась наша новая, кочевая жизнь по дальневосточной тайге. Это был совершенно другой мир и другой быт. Он был нам неведом и пугал нас всех своей новизной, своими законами и своей необычной природой.

За лето мы переезжали три-четыре раза, жили по-всякому, но теперь были сыты и одеты. Наверное, в то время отцу хорошо платили, а мать еще дополнительно обшивала и обстирывала всю эту ораву мужиков, и тоже получала за это деньги.

К нам, детям, очень хорошо относились, я думаю, даже нежно и ласково — ведь мы были единственными детьми в тайге, и нас баловали. Особенно был к нам внимателен начальник партии, москвич, пожилой человек, обладавший культурой и знаниями. Меня завораживали их приборы и планшеты. Мы все время с Костей крутились возле них и отца. Отец как рабочий обустраивал геодезические пикеты, рубил просеки, рыл шурфы, промывал в лотке образцы породы. Отец быстро учился выживанию. Он был трудолюбив и честен, а это очень ценилось в тайге и в экспедициях. Единственное, что огорчало наше существование, — это тоска отца по родине, а он очень сильно тосковал.

Помню так называемые «голубые» получки в партии денег.

Почему их называли «голубыми», я не знаю, но думаю, из-за голубого спирта. В эти дни все напивались, дрались, буйствовали и рвали рубахи. Мы в эти дни старались не попадаться никому на глаза. Эти добрые мужики зверели, и это было страшно. Единственный, кто усмирял этот разгул, — это начальник партии: они его боялись и слушались. Отец тоже начал выпивать — конечно, не до такой степени, но в семье начались скандалы. До этого, по-моему, наш с Костей отец совсем не пил хмельного. Мы никогда не видели его пьяным.

Дорогая Лариса, ну что тебе еще рассказать об этом нашем жизненном периоде?

Сейчас я думаю, что на нас на всех было мощное, неосознанное воздействие особой дальневосточной природы.

Это тот мир, который пленяет людей сразу и навсегда своей необычной красотой и своими таежными тайнами. В то время, по крайней мере, он был таковым и представлял собой своего рода «дальневосточный Клондайк». Он притягивал всякий люд, в том числе и аферистов, и разных бродяг. Он тянул к себе людей богатством тайги. Это золото, соболь, корень женьшеня, панты, рыба, икра, море всякой ягоды, грибов, орехов. Это великолепная охота и старательство. А еще — относительная свобода и воля. В то время на Дальнем Востоке не было такого засилья власти, как по всей России, и люди жили так, как они хотели. Это очень нравилось нашему отцу, он ненавидел чиновников и власть и всю жизнь стремился от них в глушь. Он любил тайгу, да и, наверное, работа в геологических партиях его устраивала.

Сергей Литвинов 23 От того далекого времени в моей памяти осталось не очень много событий, а они, конечно, были. Ведь все было в высшей степени необычно: глухая нехоженая тайга, медведи (встречи с которыми были не редкость), золото, кедровники, олени, собаки — в общем, другой мир окружал нас. Другим был и наш быт, даже одежда у нас была другая: это малахаи, унты и все остальное из шкур и меха. И окружали нас совсем другие люди.

Мы почти все время перемещались по Забайкалью. В памяти сохранились только названия мест, где мы неподолгу жили. Это станции Невера, Зима, Сковородино, Чита, Шилка, Благовещенск, Черемхово, Алдан и зимовье Инагля, что по Алданскому тракту.

На Инагле мы задержались года на два и жили еще где-то, ближе к Алдану, но я не помню название прииска. В то время отец уже основательно «заболел» золотоискательством, в нем уже созрел матерый таежник-старатель, и он уходил с партиями все дальше на север.

Лариса, это особый разговор. О золоте и старательстве я напишу тебе в другой раз.

А сейчас придется рассказать тебе о нашей трагедии, которая случилась на Инагле.

Инагля представляла собой маленький таежный поселок, затерявшийся в глухой тайге. Три-четыре избы, два барака (зимовье) и несколько китайских фанз. Вот и все, что окружало нас, и на сотни километров не было больше ни души. Жители в основном занимались старательством. А обслуживали зимовье три семьи, в том числе и наша. Женщины убирали бараки, мужчины готовили дрова и содержали в порядке свои участки дороги. Они также были и охранниками: вооружались винтовками и сопровождали обозы до следующего зимовья. По тракту ходили санные обозы верблюдов. Они везли на Алдан продукты, а обратно — пушнину, золото, мороженую рыбу и оленину. Я помню, что иногда они запаздывали, и верблюды тянули сани по сухой уже дороге, и тогда над тайгой стоял страшный скрежет и скрип. Погонщиками были казахи, они были в халатах и треухих шапках.

Вот такой мне запомнилась эта Инагля. Нас, ребятишек, на ней было всего шестеро: нас трое и еще две девочки и мальчик чуть старше меня. Мы играли все вместе, ходили за ягодами, за шишками, рыбачили, помогали родителям мыть золото, возились с собаками и с рогатками охотились на рябчиков.

Лариса, я почти ничего не писал о нашей с Костей сестренке Галинке. Это была ласковая и милая девочка с белокурыми волосиками. Она была не капризной, веселой, почти все время что-то лепетала и была очень привязана к нам с Костей. Я ее помню как светлое облачко в нашей семье, и ее очень любил отец.

Так вот, в одно зимнее утро отец ушел на работу, а мать, затопив печку и поставив тесто, ушла за водой на реку. У нас была небольшая чугунная печка на ножках, и когда ее топили, то она раскалялась докрасна. Галинка играла у этой печки, она стряпала лепешки и угощала нас с Костей. В какое мгновение на ней вспыхнуло платьице, я не видел. Я обернулся на крик и увидел, что она уже пылает факелом. Она металась по избе и дико кричала. Я никак не мог ее поймать и, наверное, на какой-то миг испугался и растерялся, и не сразу сообразил, что нужно делать. А от нее уже загорелись занавески, и все начало полыхать. Наконец мне под руки почему-то попала подушка, ею я сбил Галинку на пол и начал этой подушкой тушить ее. Но на подушке вспыхнула наволочка и порохом вспыхнул пух. Нас снова обдало пламенем, на мне загорелись рубашка и волосы. Я начал орать и тоже бегать по избе. Наверное, мы все трое сгорели бы, если бы не собаки. Говорили, что они страшно завыли, их услыхали соседи и вовремя прибежали. Соседи с трудом потушили пожар и спасли нас.

А мать, не доходя до дома, упала, пролила воду и пошла снова на речку. Наверное, в Проза этот момент все и случилось. Просто какой-то рок был над нами. Я думаю, что это было и роковой ошибкой матери: нельзя было оставлять детей у раскаленной печки. Ее реакция на все случившееся была просто дикой. Влетев в избу с криком, она схватила меня, обожженного, и начала избивать — била жестоко и истерично. Мне не было больно — я был в шоке, но помню, что было очень страшно. Она забила бы меня насмерть, но вмешались соседи и меня у нее отобрали. Кто-то сходил за отцом.

Он пришел, посмотрел на все, подошел к матери, выругался и сильно ударил ее. Это было единственный раз в жизни — то, что я видел. Соседи нас не оставляли. В ночь мужики ушли в тайгу к якутам за оленями. Галинку завернули в шкуру и обложили медвежьим салом, меня тоже всего обмазали, и начались муки. Утром привезли двое нарт и отец с матерью повезли нас в поселок за 70 километров, где была больница. Я все это плохо помню, но знаю, что через три дня нашей Галинки не стало. Она умерла в больнице, ей было всего четыре годика. Похоронили мы ее на бугре над Алданским трактом, в вечной мерзлоте. Могилку я хорошо помню, она была с большим крестом и медным складнем; мы часто приходили к ней плакать.

Я болел всю зиму, покрылся весь пузырями и коростами, но обожжен я был не так глубоко и сильно и к весне выздоровел.

Потом мне отец не раз говорил: «Ну почему ты не догадался вытащить Галинку на снег?» Действительно, если бы я так сделал, то, наверное, спас бы ее. Но почемуто Бог не дал мне тогда этой светлой мысли, наверное, потому что я был мал, но все равно какая-то вина за ее смерть мучает меня всю жизнь, и до сих пор болит душа, хотя я знаю, что ни в чем не виноват.

Дорогая Лариса, конечно, все было сложнее и трагичнее, чем я тебе написал, но прошла целая вечность, и я все забыл. Да и всего, наверное, не расскажешь… Ну а это дорожные «картинки», которые довольно четко сохранились в моей памяти.

Я писал тебе, как мы пацанами бегали по крутояру Иртыша, провожая пароходы.

И всегда нам хотелось уплыть вместе с ними в дальние дали. И вот теперь мы плыли по-настоящему и наяву, в нашу неизвестную и таинственную даль. Но радости у нас не было, а было тоскливо и жутковато. Было такое состояние, будто нас изгнали из нашей деревни, и у всех было чувство потери родного гнезда и гнетущее состояние неизвестности. Я понимал, что отец с матерью по-настоящему страшатся этой жутковатой неизвестности, и эта тревога передавалась нам, детям. Конечно, с тремя малолетними детьми сорваться с места, все распродать и ехать неизвестно куда и зачем было в высшей степени рискованно. Но, наверное, в то время у нас не было выбора.

На барже мы устроились на палубе, плыть должны были несколько дней и ночей.

Кормовщик дал нам брезент, и отец соорудил что-то вроде палатки, и мы разместились в ней довольно комфортно.

Лариса, я хочу рассказать тебе о другом. Для меня была удивительной и потрясающей первая ночь на барже. Я был абсолютно ошарашен ночным небом. Лежа на подушках и под теплым одеялом, я впервые в жизни видел так открыто и так близко ночное небо и огромные, бесчисленные мерцающие звезды. Черное небо отражалось в воде Иртыша, и от этого казалось, что наш пароход плывет меж звезд. Я еще тогда не знал, что существует ночной мир, — я ночами спал. Я и представить не мог, что небо может быть черным и что на свете так много звезд. Я из щели между потолком и печкой вдруг сразу попал под купол Мироздания. Помню, что я онемел и был скован каким-то леденящим холодным страхом. Детское сердечко не выдержало, и я начал кричать, взбудоражил всех на барже. Но на вопросы я ничего не мог и не умел ответить, а только показывал вверх, на звезды. Днем отец пытался что-то объяснить мне, но я ничего не понял. А вот объяснения матери я понял и запомнил.

Все просто:

Сергей Литвинов 25 купол неба стеклянный и днем его не видно, а звезды — это Боженькины застывшие слезы (она Бога называла «Боженька»). Но я не понимал, почему Боженька так много плачет, а чувствовал и видел что-то совсем другое, что пугало меня и в то же время неудержимо тянуло к себе. Несмотря на страх, мне хотелось еще и еще поплавать меж звезд, но почему-то больше такой ночи в моей жизни не было никогда. Даже сейчас я не могу объяснить себе того состояния. Меня как будто навсегда чем-то красивым и холодным «прокололо». Наверное, живая капелька моей души чуть коснулась вечности и испугалась бездны и ее мрачной красоты. И еще, наверное, в эту ночь моя детская душа рожала в себе будущую душу художника.

Вот с тех пор я безумно люблю ночи. Я не раз в своем творчестве пытался передать их красоту и тайну, то, что пережил ребенком на барже на Иртыше. Но так и не удалось мне в жизни воплотить это на холстах.

А это про то, как мы остались одни.

Ехали мы на восток в телячьих вагонах. Весь состав был полон таких же «переселенцев», как мы. Ведь в то время куда-то переселялась вся Россия. В нашем вагоне было несколько семей с детьми и таким же скарбом, как и у нас: самовары, подушки, перины и сундуки. Я помню, что вагон был переполнен, мы занимали один из углов в вагоне.

Ехали мы долго и подолгу стояли на станциях. Раньше на них был бесплатный кипяток, и родители бегали за ним с чайником на остановках. И вот на одной из станций отец с матерью ушли за кипятком, а поезд тронулся и ушел. Я сначала ничего не понял: по моему тогдашнему понятию, поезд не должен был уехать без отца. И сначала в вагоне никто особенно не беспокоился, но к вечеру все поняли, что родители наши отстали от поезда. Но пока решали, что с нами делать, прошла ночь. Нас ссадили с поезда на другой день. А тем временем отец с матерью догоняли разными составами наш поезд. И когда догнали, то нас там уже не было, и никто не помнил названия станции, где нас ссадили. Они поехали обратно. В общем, мы жили несколько дней совершенно одни на какой-то маленькой станции. Я впервые испытал ужас потери родителей. Галинка и Костя капризничали, они просились к матери и плакали, я не знал что делать и тоже плакал вместе с ними. Мне казалось, что мы навсегда остались одни. Нас жалели пассажиры, кормили и оказывали нам всяческое внимание. Слух, что на станции дети остались одни, распространился среди жителей, и нам несли горячую пищу и всякие гостинцы. Нас даже хотела взять к себе домой какая-то тетка, но нас не отдал начальник станции. Наверное, раньше все люди были добрее.

У нас ничего не тронули и выгрузили все наше имущество, вплоть до горшка, а ведь в отцовской толстовке был бумажник с деньгами и документами. Наконец через несколько дней нас нашли родители. Радость была безгранична. Я помню, как нас тискал отец, обросший и осунувшийся, а мать на радостях голосила.

Вот такая история, она четко запечатлелась в моей памяти. Лариса, может быть, все это не очень интересно, но я пытаюсь вспомнить и воссоздать тот ушедший мир, в котором мы с Костей жили. Наверное, у меня все это не очень получается, ведь я почти все забыл. И письма мои выходят такими мрачными и грустными. Но были в нашем с Костей детстве и восторг, и радость, и любовь, вот только все это никак не поддается описанию. Но в следующем письме я попробую писать веселее.

–  –  –

памяти, пожалуй, самый заметный след. Душа моя была заполнена его голубыми гольцами и сопками, цветущим багульником, вечнозеленым стлаником, синим вереском и белыми-белыми снегами. Я не могу описать красоту этого края, эта красота волшебная и магическая.

Думаю, что именно здесь, в этой первозданной чистоте природы, и родился во мне художник. Именно в этом краю мне захотелось рисовать, именно здесь я, еще ничего не понимая, плакал от окружающей меня красоты мира. Я до сих пор черпаю горстями россыпи тех чувств, образов, замыслов, да и саму силу творчества.

Про этот край мне хочется многое рассказать, но не знаю, смогу ли я это сделать… Пожалуй, начну с золота, потому что оно оставило в моей памяти самый яркий след.

Слово «золото» с латинского переводится как «солнце». Оно бывает рассыпное и самородное. Алданское золото в основном рассыпное — чешуйками. Эти чешуйки неправильной формы и размером от макового зерна до пяти-шести миллиметров назывались на Алдане «значками» или еще «золотым песком», когда их было много.

Алданское золото имеет желто-красноватый оттенок и очень красивое по цвету.

Оно навсегда завораживает человека своим таинственным блеском. Уральское золото желтое, мелкое и по цвету похоже на пшено. Потому на Урале золото промывают в ковшах, а на Алдане — в деревянных лотках.

Особенно красиво самородное золото. Самородки бывают оплетены минералами кварца, горного хрусталя и кальцита, они разной величины и причудливых форм.

Особенно больших я в своей жизни не видел, а вот средних размеров — от горошины до спичечного коробка — видел довольно много и держал в руках. Я помню, что один самородок, величиной с детскую ладонь, как украшение был у нас в семье. Он был изумительно красивым, весь в прожилках и каких-то замысловатых завитках и был вкраплен в горный хрусталь. Отец долго не мог с ним расстаться. Чистого золота в нем было не очень много. Но все же мы были вынуждены с ним расстаться и сдать в золотоскупку на боны.

Этот желтый металл имеет какую-то таинственную и не совсем здоровую силу, которая не очень хорошо влияет на человека. Его дьявольская красота, его какойто особый блеск, необычайная тяжесть и что-то еще, необъяснимое и непонятное, околдовывает сознание и душу человека.

Особенно сильное воздействие испытываешь не от золотых украшений, а от натурального, природного золота, прежде всего — от самородного. На самородок можно смотреть целыми днями, и чем больше смотришь, тем глубже погружаешься в глубины бездонной красоты этого металла и тем больше хочется обладать им. Я помню, как тряслись руки отца, когда держали эти самородки. Сейчас я думаю, что этот металл — злой. Обладание им ведет человека к жадности и духовному тупику.

За сезон отец намывал до ста граммов золота и находил два-три самородка, но это не приносило нам счастья, и оно как приходило к нам, так и уходило от нас.

В этих странствиях по тайге за блеском этого «желтого дьявола» мы потеряли Галинку и, по-моему, совсем одичали в глуши и безлюдье, да и могли не раз погибнуть… А теперь, наверное, надо рассказать, как это золото в то время добывали. Главным в добыче старателя-таежника было найти золотоносную породу, так называемую «золотую жилу». Для этого нужно было обладать каким-то особым знанием, опытом, интуицией и большим упорством, не говоря уже об опасном и каторжном труде.

Наверное, всеми этими качествами обладал наш с Костей отец. Он к тому времени стал настоящим таежником и опытным старателем. Недаром он так много ходил в Сергей Литвинов 27 партиях с геологами: наверное, кое-что подсмотрел, смекнул и понял, где и как искать золото.

Искал и работал он один, и все хранил в тайне; я знаю, что он эти тайны не доверял даже матери. Добыча золота у старателей всегда таинственна и рискованна, а особенно в глуши Алданского края. Старатели часто гибли и убивали друг друга за золото. Нас же Бог миловал… Золотоносные жилы сопровождаются особыми глинами; они желто-красноватого цвета и перемешаны со сланцевым плитняком и гравием. Они светлее окружающей породы, и их хорошо видно в разрезе шурфа. Самое важное для старателя — найти такую жилу. Но и добыча этой породы очень трудна. Почва там оттаивает за лето всего на 50-70 см, а глубже — вечная мерзлота, а она крепче железобетона. Поэтому ямки, шурфы углубляют при помощи так называемых «пожогов». По периметру углубления, с наклоном от стенок, сплошным рядом расставляются метровые поленья, под них кладется много бересты, и все это поджигается. Обычно пожог делается на ночь.

И вот только та порода, что оттаяла за ночь, и идет на промывку в лотках.

Эти ямки, а по-простому — земляные норы, очень опасны. Они бывают довольно глубокими и часто заваливаются, а это верная гибель для старателя. Только одна из десяти примерно ямок дает золото. Удача бывает очень редкой, но если она есть, то есть и безбедная жизнь на сезон и больше.

Еще отец мыл золото на так называемых «бутарках». Это было обычно по берегам горных речушек и ручьев. Снимался береговой слой земли до вечной мерзлоты и промывался на этих бутарках, но не каждый ручей или речка несли в себе золотые россыпи. Нужно было много и долго искать, и лишь когда находили россыпь, устраивали промывочный стан.

Бутарка — это деревянный желоб длиной до двух-трех метров, на дно которого слоями накладываются трафареты. Сначала на дно желоба укладывается мешковина, затем мелкий трафаретный коврик, связанный из веток вереска, затем трафарет крупнее (из палочек); все это прибивается продольным бруском ко дну желоба — называется это «коленом». В верхней части желоба крепится ящик с железным дном, с дырками для породы. Желоб ставится под определенным углом к земле. Именно в этом заключается опыт и профессионализм старателя (неправильно поставленная бутарка сбрасывает золото в отвал). В ящик засыпается порода, подводится по желобам вода — и бутарка готова. Порода «бутарилась» и промывалась целый день, пока трафареты полностью не забивались шлифтом. Шлифт — это песок из кристаллов медного колчедана. Песчинки имеют форму правильного куба и покрыты черной оболочкой кварца размером от 1 до 10 мм. Они всегда поражали мое воображение, и их мне всегда было жалко выбрасывать. Если в породе есть шлифты — значит, в ней есть и золото. По шлифтам старатели ищут золото. Когда трафареты полностью забиты, вода отводится, и все тщательно промывается в лотках. Это самый напряженный и ответственный момент, и он очень волнующий. Когда остатки породы и шлифты промываешь в лотке, то трясутся руки. В каждом лотке ты ждешь самородка, с нетерпением и замиранием сердца ждешь проблеска золота в желобке лотка. Бывает всякое — и восторг души, и полное разочарование. Такова уж участь золотоискателя.

Все это так врезалось в мою память и, наверное, так ошарашило мою детскую душу, что я как будто вчера видел, как наш с Костей отец промывает в лотке алданское золото… После смерти Галинки и всего пережитого в нашей семье поселилось горе и как-то изменились отношения внутри семьи. Отец осунулся и замкнулся в себе, перестал Проза улыбаться и напевать свои любимые песни и стал совсем молчуном. Он много времени проводил один в тайге, охотился или искал золото, и мы с Костей редко видели его дома. Мать часто плакала и неистово молилась, она стала еще истеричней и раздражительней. Я же как-то в одночасье повзрослел и совсем отдалился от матери. Это был пик трагедии, которую пережила наша семья, и он оставил очень болезненный след в моей памяти.

Мне пора было в школу, и в семье встал вопрос, где и как меня учить. Отец хотел переехать на прииск, где была начальная школа, а мать ни за что не хотела расстаться с могилкой Галинки, и они решили устроить меня в интернат на этом прииске (название его я забыл). Я вообще плохо помню свое школьное начало, да и трудно сейчас назвать это школой в современном понимании. Это была просто полутемная изба с несколькими столами и лавками, но помню, что доска и колокольчик у нас были, и, конечно, помню свою первую учительницу. Звали ее Марией Енсентьевной. Для меня она была очень красивой и какой-то особенной женщиной из другого мира. Как я сейчас понимаю, она была не профессиональной учительницей, а просто образованным человеком и учила таежную ребятню чтению, письму и элементарной культуре.

Я помню, что она, бедная, мучилась со мной, ибо я не был хорошим учеником. Я не понимал, чего от меня хотят. Буквы я знал и, по-моему, мог читать по слогам (этому меня научил отец), а вот с поведением у меня было совсем плохо. И вместо того чтобы учиться писать, я рисовал в своих тетрадях разных букашек и свои «картинки». По-моему, она приходила в ужас, когда видела вместо заданных крючочков и палочек изрисованные моими фантазиями листы. Она говорила: «Сережа, ты совсем дикий ребенок». Наверное, я действительно был таким. Особенно ее поражала моя неправильная речь, и она постоянно поправляла меня: «Так нельзя говорить», «Так не говорят». И когда меня о чем-то спрашивали, я долго думал, как лучше сказать, но, увы, запаса слов у меня было мало, и я молчал. Этот недостаток остался у меня на всю жизнь. Я всегда ощущал и понимал гораздо больше, чем мог сказать.

Я мог делать все по дому, уверенно чувствовал себя в тайге, отец научил меня стрелять из ружья, я мог промывать лотком золото, управлять упряжкой оленей, мог отличить след соболя от следа куницы. А вот за столом в школе чувствовал себя не очень хорошо. Мой мозг совершенно не был готов к интеллектуальному труду, и я не понимал, чего от меня хотят окружающие, меня этому не научили. Единственно, что я делал с удовольствием и любовью, — рисовал свои «картинки»-фантазии, но за них меня почему-то ругали.

Я очень плохо приживался в интернате, а интернат представлял собой обыкновенную избу с десятком кроватей, столом и лавками. Я не умел спать один, ведь мы всегда спали с Костей вместе, и мне его очень не хватало, я сильно тосковал по дому, по отцу.

Я раза два или три убегал из интерната домой, и меня ловили довольно далеко от поселка. В общем, учеба шла плохо. Помнится, что единственной радостью были приезды отца с матерью, когда они привозили домашние гостинцы, тепло и уют дома. Я так и не закончил первого класса — меня забрали из школы в конце зимы. Отец понял, что дальше жить в тайге с детьми нельзя и что нам с Костей нужна школа и хоть какая-то культура. Решили перебраться ближе к городу Иркутску. Уезжать надо было по зимнику, и поэтому меня забрали из школы. На этом и закончился мой первый школьный год в глухой тайге Алданского края. Дальнейшее мое школьное учение шло примерно в таком же духе. И я всю жизнь чувствовал недостаток элементарных знаний.

–  –  –

и низкие тяжелые двери, тоже обитые шкурами. Но с материными занавесками, подушками и незабвенным самоваром у нас всегда было как-то по-особенному, подомашнему тепло и уютно. Мать всегда и везде умела создавать уют. Первое, что она делала в новой избе, это угол для «Боженьки», и в этом углу всегда были иконы и горела лампадка.

Между прочим, икона в русской избе — это не только религиозный символ, она еще имеет какую-то магическую силу. Она и украшает, и оживляет жилище, и делает его покойней и духовней. Без иконы и горящей лампадки изба кажется пустой и мертвой.

Кстати, на том пожаре, на Инагле, у нас сгорели все деревянные иконы. Остался только медный складень, и мать говорила, что это не к добру и страшный знак для нашей семьи. Наверное, она была права.

Я помню, что из вещей самыми дорогими были у матери иконы, лампа и особенно стекло к ней (его берегли как зеницу ока), самовар, наша машинка «Зингер» и посуда, а у отца кисет с табаком, трубка, ружье, припасы к нему, пила и топор. Я помню, что топор отец очень берег, он его все время точил и лелеял. Мужик с топором в тайге — это уже крепость и выживание. Из припасов особенно были дефицитны соль, керосин, порох и табак. Все это дорого ценилось и запасалось впрок. Я помню, что одну зиму мы остались без соли (мать недосмотрела, и соль размокла под крышей). И отец вынужден был за стакан соли платить золотом, и довольно дорого. И все равно мы в эту зиму все переболели цингой, хотя много ели черемши. Черемша — это дикий чеснок, ее заготовляли и ели очень много.

Я вот сейчас вспоминаю и поражаюсь, как все в жизни относительно, как меняются ценности у человека. Представьте себе нашу избу: по стенам на рогульках висят шкурки горностая, белки, соболя, а на божнице (все самое ценное хранилось на божнице) в обыкновенной сахарнице насыпана горсть золота, и там же как самое ценное хранились огрызок химического карандаша и несколько тетрадных листов бумаги. По крайней мере, отец ценил их не менее шкурок и золота. Сейчас меня все это удивляет и кажется невероятным и нереальным, но так было, и не только в нашей семье.

Мне эта божница со строгим ликом Бога и горящей лампадой в глуши Алданского края сейчас кажется неким символом того времени. В ней был весь наш духовный мир, мы все верили в Бога, у нас был Бог и золото, и нам было этого вполне достаточно для нашей жизни.

Что для нас тогда значило это золото? Это прежде всего выживание. За золото можно было в том краю иметь все. Отец сдавал его на приисках в так называемых «золотоскупках». За грамм золота платили два-три бона (бон — золотой рубль). В боне было сто золотых копеек, он был похож на хлебные карточки. Сам бон стоил девять рублей простыми деньгами. При покупке из него вырезались копейки по стоимости товара. В то время это была основная денежная единица на Алдане. За два-три бона можно было в золотоскупке купить мешок хорошей муки или мешок сахара. Промтовары стоили гораздо дороже. А отец за удачный сезон старательства добывал до ста граммов золота, да плюс пушнина.

В общем, материально мы жили хорошо и ни в чем не нуждались. И было изобилие таежных даров: ягоды, орехи, грибы и дичь. Но за это все мы дорого платили.

Жили на грани постоянного риска: малейший просчет или болезнь отца — и семье верная гибель. Особенно тяжелыми и рискованными были зимы, а они там страшные и длинные-длинные.

В моей памяти сохранилась вот такая зимняя картинка (я несколько раз пытался ее нарисовать, но она у меня не вышла).

Проза За стеной избы стоит замороженный мир, мороз за пятьдесят градусов, ночь, непрерывно топится (днем и ночью) печь, еле светит лампа. Отец, обросший, в накинутой на плечи шубе, сидит за столом и медленно-медленно пересыпает из руки в руку струйкой золото. Его руки чуть трясутся. Слышно, как золото шуршит и металлически позванивает, оно чуть поблескивает в свете лампы. Отец, как завороженный, делает это долго-долго и отрешенно. Со стороны кажется, что он выполняет какой-то магический ритуал, и что мыслями он где-то далеко-далеко, и что ему смертельно тоскливо и страшно в этой безлюдной и ледяной пустыне. Ясно было, что его чтото грызет и мучает. Сейчас я думаю, что это не была его жадность к золоту, а были, наверное, страх за семью и проявление той неудержимой дьявольской силы золота, которая постепенно завладевает человеческой душой и сжигает ее изнутри.

Отец проделывал это довольно часто, и, глядя на него, мы с Костей, когда дома никого не было, доставали сахарницу и так же, как отец, по очереди пересыпали золото из ладошки в ладошку. Я помню, что ничего не испытывал, кроме холодного и тяжелого прикосновения металла к теплой ладони. И удивлялся: «Зачем и почему это делает отец?» Наверное, в то время мне были чужды еще «золотые страсти» и я не понимал тяги отца к золоту. Но вот эта сцена и шелест золота запали в детскую душу и остались в памяти на всю жизнь.

А вот как я там, на Алдане, начал рисовать.

На одном из приисков, в старой заброшенной избе, на крыше, мы, пацаны, нашли несколько истлевших книг. Среди них была Библия, она неплохо сохранилась и была иллюстрирована. Я был потрясен этими иллюстрациями, наверное, они и дали первый толчок к рисованию. Я вдруг понял, что можно нарисовать то, что видишь. На иллюстрации я мог смотреть бесконечно долго, и мне очень хотелось их нарисовать — до зуда в руках. Я стащил у отца драгоценные листы бумаги и огрызок карандаша и приступил к делу, но у меня ничего не выходило, и я от бессилия плакал. Я-то думал, что я так же красиво нарисую и меня не будут наказывать за то, что без спросу взял бумагу. Но все закончилось миром. Отец, наверное, давно подметил мою тягу к рисованию. Он сделал мне доску с дырочками и нарезал кусочки бересты. Я их крепил колышками к доске и угольком из печки стал рисовать свои картинки.

Я рисовал до самозабвения, днями и вечерами, даже стал плохо спать и не мог дождаться дня, чтобы скорее приняться за рисование. Я рисовал все подряд, что окружало меня, но особенно я любил рисовать всяких букашек. Я стал как помешанный, даже отец забеспокоился, и меня стали ограничивать в моем рисовании, а я стал прятаться и рисовать тайком.

Я помню, что и Костя вначале увлекся рисованием: всегда сидел рядом и смотрел, что я «творю», но потом как-то потерял интерес к этому. Я же рисовал без конца.

Помню, что смотреть мои «произведения» было почти невозможно. Когда я снимал их с доски, береста немедленно сворачивалась в трубочки, уголь размазывался и осыпался. Это меня огорчало до слез, и больше всего было обидно, когда мать ими растапливала печку. Это было самой большой обидой на мать. Она была совершенно равнодушна к моему увлечению и сжигала в печке мою детскую душу, и я горько плакал. Первым моим доброжелателем, учителем и критиком, конечно же, был отец.

Он всячески поддерживал и поощрял мое увлечение. Я помню, что он однажды привез мне коробку цветных карандашей и несколько тетрадей. Где он их достал в том диком краю, я не знаю, но радости моей не было конца. Когда я их брал в руки, то у меня колотилось сердечко.

Вот, пожалуй, с того времени я уже никогда больше не бросал этого занятия, и оно постепенно переросло в творчество, которое сделало мою жизнь трудней, но Сергей Литвинов 31 интересней и духовно богаче. И до сих пор это увлечение помогает мне жить и скрашивает мою старость.

Лариса, я еще помню, как мы с Костей носили обеды на работу отцу.

Его «ямки» были, по таежным понятиям, расположены не так далеко от нашего жилья. Он уходил на работу очень рано, мы еще спали. К обеду мать все приготовляла, кормила нас и отправляла с обедом к отцу. Главным было — не расплескать суп. Мать наливала его в туесок и плотно закрывала. Обед, в основном, состоял из хлеба, супа, мяса, консервов и иногда пирогов. Все это укладывалось в наши с Костей торбочки, мы надевали их на плечи и отправлялись в поход. Это было любимым нашим занятием.

Мы с Костей любили нашего отца, с ним всегда было хорошо и интересно, и притом нам доверялось серьезное и ответственное дело. Шли мы довольно долго, по тропе отца (по свежим затесам на деревьях). Главное было — никуда не сворачивать. Это был строгий наказ отца и матери. Самое страшное в тайге — это заблудиться. Нас обязательно сопровождали собаки, с ними было спокойнее и не так страшно. Таежная собака — это надежный друг, помощник и спаситель. Помню, что самым трудным для нас была горная речка, которую надо было переходить по камням вброд. Отец встречал нас радостно и весело, говорил: «Ну вот и мои бурундучки пожаловали»

(он нас с Костей называл ласково бурундучками). Мы еще раз обедали с отцом и начинали помогать ему в работе. Не знаю, специально или нет, но промывку золота он всегда делал при нас. При этом говорил: «Ну, кто из вас счастливей? Сережа, этот лоток твой, а следующий Костин». Мы с замиранием сердца смотрели, сколько поблескивает золота в моем или Костином лотке. Сейчас я понимаю, что он иногда подбрасывал в шлифты значки золота, чтобы мы с Костей почувствовали себя счастливыми, и нашу удачу старался разделить поровну. Мы помогали отцу ставить на ночь «пожог», а к вечеру ловили хариусов, отец отстреливал три-четыре рябчика (дичи было как в курятнике), и с добычей мы все вместе шли домой. Это было добрым временем в нашей жизни.

–  –  –

Ан косноязычье Строку украдкою прядет.

ПРОЩАНИЕ С КРЫМОМ

Вот и осень.

Пора уезжать.

На пустом берегу неуютно.

Ты в плечо мне уткнулась дрожа, В море вглядываясь поминутно.

Как же все изменилось вокруг, Как под тучами вздыбились волны!

Солнце было так щедро, и вдруг — Столько гнева, что вздрогнешь невольно.

Всеми брошенный грязный причал,

Над которым безумствуют птицы:

И срываются вниз, и кричат, Вырывая из сердца крупицы.

–  –  –

Тонких раковин хруст под ногой, Хлопья пены — соленой и серой.

Брось, родная, монетку в прибой, Чтоб уехать с надеждой и верой.

Пусть бушует стихия, круша Плиты кремня слоистого мыса.

Что ж, как бренное тело душа, Мы покинем, плащами шурша, Эти кручи в крови барбариса.

***

–  –  –

Расширились зрачки, и отступила кровь.

И, крадучись, скакнул к последнему удару Пульс темного виска, но слух терзает свист, А память на задах ввязалась с Эго в свару, Да кто же в миг такой рискнет сказать, что чист?

— Ах, совесть, отступись, наивен поединок.

Ни от кого не жди ни помочи, ни льгот, Людская суета ничто перед Единым.

...Чу, торкнулась душа в холодный влажный свод.

И, спицу разогнув, стряхнула пыль с коленей.

За роковой чертой дымится прах земной.

Веригами падет под ноги груз сомнений, — Былое, словно тень, чернеет за спиной.

Не речью, а другим здесь полновесны мысли.

Высокая стезя парит — белым бела.

Знакомых семь лучей вдали над ней повисли, Но робок первый взмах эфирного крыла.

ПЛАЧ ОКНА

–  –  –

Был бы в награду мой угол пустым, Да каменел иероглифом дым — Вся-то награда.

Сосен печальных колючий урон, Долго я, долго понять их не мог, Сосен печальных.

Птиц бесприютных тоскливый полет.

Сад к ним взыскует — вернуться зовет Птиц бесприютных.

Бедного клена в знобящую рань Косо взмахнет пятипалая длань, Бедного клена.

Просит остаться или грозит?

Ветер по ней, утешая, скользит:

«Как им остаться?»

Взгляд состраданья окна моего На обессилевшее волшебство, Взгляд состраданья.

–  –  –

Он остается с тобою, мой сад, Тоже к кому-то взыскующий взгляд, Он остается… *** Такие дни на растерзанье одам Бросают в клетки из каленых строк.

Ну, как тебе под крымским небосводом Дни коротать, дышать рассветным йодом И усмирять прибоем кровоток?

Воздастся смертным по делам и вере.

Мысль в простоте что жилка на листе.

Чем нас пленил евпаторийский берег — Сей уголок на кухонке страстей?

Когда душа насыщена, как губка, — Покойно сердце.

Мы с тобой вольны Молчать, бредя по устричным скорлупкам Вдоль мягко шепелявящей волны.

Здесь праздники не отличить от буден, Для радости не намечают срок, И что с того, что нас с тобой забудет Сплошь продувной беленый городок?

Он, верхогляд с замашками зазнайки, Влюблен лишь в этот пенный полукруг.

Как бесприютны над причалом чайки, Застывшие в полете на ветру...

Ты все молчишь и смотришь вдаль, где море Надменную подтачивает твердь.

Колышет что-то душу, волнам вторя, — Любовь и грусть слились во влажном взоре В час расставанья и, надеюсь, впредь.

***

–  –  –

Какое отрезвляющее бремя Свободным быть от суеты и льгот.

К лжи приравняв пустые пересуды, В душе лелеять теплый нежный слиток.

А ныне увальнем желтоволосый август Полет готовых к отдаленью птиц Сквозь тень ресниц лукаво созерцает, Чтоб, как авгур, наивных ублажать.

–  –  –

здесь в разные годы энергичные вольноотпущенные мужики, впоследствии ставшие купцами, переселялись из соседних аулов башкиры и татары. Мирно соседили народы, никакой розни. Разве что анекдоты о чувашах и евреях — безобидные байки, не затрагивающие национального достоинства.

После революции переименовали село в Кушнаренково. На более серьезную фамилию, Чапаево там или Пархоменко, видать, не тянуло. Кем был товарищ Кушнаренков, как его звали, кто был его папа, никто не знал, да и не интересовался.

Про Топорнина же помнили, сказывали, был барин справедливым, жалостливым.

Крестьяне при нем жили сытно, в добротных домах. Иные вон, из толстых бревен, по сей день стоят.

Выстроил Иван Васильевич две церкви. Каменную — на холме, недалеко от усадьбы, и бревенчатую — в деревне.

Каменную молодые воинствующие безбожники, была такая общественная организация, хотели разобрать по кирпичику на строительство социализма. Да куда там! Раствор подлец подрядчик, оказывается, на яичном белке замешивал, кирпич от кирпича отодрать невозможно. Церковь взорвали, шибко уж на виду, укорял партийцев: «Бога хулите, сами-то хорошие?»

Мы, пацаны, на развалинах «старого мира» находили монеты с двуглавыми орлами. Тяжелые медные пятаки годились для игры в «чику».

Деревянную церковь партийцы приспособили под кинотеатр, порушив купола.

Старухи, проходя мимо бывшего храма, украдкой крестились на ходу: «Господи, спаси и помилуй…» И уж совсем чтобы неповадно, вредные безбожники поставили перед кинотеатром памятник товарищу Сталину. В сапогах, солдатской шинели и партийной фуражке. Со злорадным прищуром: «Крестись, бабка, теперь я твой Бог и царь».

Дом наш за номером 26 по улице Большевистской стоит на краю села. За околицей зеленый выгон, куда с крайних дворов после вечерней дойки выгоняют коров пастись до темноты. Дальше — колхозные поля. Три дороги, не считая водного пути по реке Белой, соединяют деревню с большим миром. Возле нас проходит шоссе на райцентр Чекмагушево. Весь в колдобинах. Зимой его заносит снегом так, что только по телеграфным столбам можно определить его положение. Возчики же на лошадках, запряженных в сани, а это единственный транспорт зимой, прокладывают дорогу там, где им удобно. Иногда прямо по полям.

Летом бабушка Гайша, мать отца, водила меня и старшую сестру Гемму гулять.

Шли мы обычно вдоль шоссе, а то и по самой пустой дороге. Машины тогда в диковинку, редкая телега пропылит. Ездок непременно остановит коня, поздоровается и поговорит с бабушкой.

На мне красная майка, снизу она между ног застегивается на пуговицу, получается что-то вроде трусов. На голове — испанка с желтой кисточкой, ноги босые. Сестра одета нарядно — сарафан, панамка, сандалии. Бабушка Гайша держит нас за руки.

Зачем бы? И так никуда не денемся. Не в лесу, место открытое, не заблудимся. Только на склоне лет, оказавшись в одиночестве «среди толпы», понял: это она держится за нас, чтобы не пропасть в этой жизни.

В деревне Терис, где бабушка Гайша родилась и прожила большую часть жизни, где остались родные люди, она жена врага народа — мужа, муллу Мухаммеда, в тридцать седьмом «по разнарядке» расстреляли большевики. Была кампания по выявлению «врагов народа». Сын и сноха — мои родители — постоянно заняты. Да и о чем говорить?

— Корт иняй (старая мама), бие (спляши), — просит сестра.

Бабушка выбирает ровную площадку на шоссе, снимает с головы цветастый платок, камзол вышитый, аккуратно складывает вещи на обочину. Приосанивается, Проза сутулую бабушку словно подменяют — спина прямая, голова высоко поднятая, трепет волной проходит по телу. Ее возбуждение передается мне.

Выждав мгновение, как бы прислушиваясь к вступлению музыки, бабушка мелкими шажками пускается по кругу, плавно взмахивая руками, имитируя полет лебедя. Сделав три-четыре оборота, она начинает кружиться на месте, подбоченившись левой рукой, а правой, поднятой над головой, изображает замысловатые движения веером расставленными пальцами, подпевая в такт: «Гена-гидер, гена-гидер, геная да, гена-гидер, гена-гидер, геная!»

Мы с сестрой присоединяемся к танцу, начинаем кружиться, вращая ручонками над головой, припевая: «Гена-гидер, гена-гидер, геная да, гена-гидер, гена-гидер, геная!»

Бабушка молодела, улыбалась белозубо (они в шестьдесят лет сохранились все!), глаза светились, словно отражая солнечные лучи.

Доходим до хлебных полей. Перекликаются перепела, большая хищная птица парит высоко в воздухе. Васильки голубые по берегам золотого моря ржи. Словно осколки неба рассыпаны. Садимся на траву, бабушка учит нас плести венки. Придорожная канава сплошь поросла лопухами. Большие овальные бледно-зеленые листья, смыкаясь, закрывают землю, она под ними тоже зеленая. В зарослях лопуха прячутся страшные разбойники. Они играют на скрипках и никогда не показываются. Разочаруюсь, когда подрасту: на скрипках, оказывается, играли не страшные разбойники, а всего-то безобидные кузнечики.

В ноябре сорок первого отца призвали на фронт. Провожал его до военкомата с мамой и со старшей сестрой Геммой. Стоял морозный день, ослепительно сверкал снег под лучами солнца. У военкомата толпа. По большому черному раструбу на столбе, как призыв, — песня: «Вставай страна огромная, вставай на смертный бой…» Многие плачут. К отцу подошел невысокого роста человек, в телогрейке, подпоясанной веревкой, отвел в сторону и что-то возбужденно стал говорить, показывая на горбоносую, как и сам, девочку. Обутая в татарские лапти с тупыми носками, закутанная в большую шаль, она, потупившись, стояла чуть в отдалении. Отец слушал, кивая в знак согласия. Затем они подошли к нам.

— Вот, — представил отец человека, — учились вместе. Жена умерла в прошлом году. Девочку вон, — кивнул, — двенадцать ей, у соседей оставляет. Просит, если убьют… — Ты что говоришь, Хамит, — заплакала мать. — Зачем «если убьют», я сейчас ее заберу. Киль, кызым (доченька, иди сюда), — позвала мама девочку, протянув руки.

Та подошла, не подымая головы, мать прижала ее к себе.

— Исемен ничек (зовут как)? — спросила по-татарски.

— Фагиля, — прошептала девочка.

Так в семье стало пятеро детей.

Призванных по шесть человек рассадили в розвальни. Мохнатые, покрытые инеем лошади вначале пошли нехотя шагом, затем перешли на рысь. Мы бежали за санями, но скоро отстали. Обоз выехал за деревню, и его еще долго было видно на белом заснеженном поле. А мы все стояли и стояли в толпе провожающих.

Отец и повоевать-то не успел, пришла бумага из военкомата — пропал без вести.

Где-то далеко шла война, ставшая уже привычной, надежда теплилась, может, отец еще и живой. Не убит же, а только пропал. Возвращались иногда на кого и похоронка-то приходила. Искалеченные.

Больше других надежду, что отец жив, вселяла нам бабушка Матам. На самом деле звали ее Амина, а Матам — прозвище.

Говорила она много и быстро, часто повторяя:

«матам», что являло слияние двух слов: «мин айтам» — я говорю. Единственный сын Казбек Исмагилов 41 ее Ахмат Абдулин погиб в первые дни войны, невестка скончалась от туберкулеза годом позднее, осталась бабушка Матам с тремя малолетними внуками. Жили они по соседству. Каждое утро прибегала бабушка Матам к нам и рассказывала сон. А сны ей снились постоянно, содержательные, оптимистические.

— Жив, Шамсия, твой Хамит, жив, матам, — говорила она моей матери скороговоркой. — Теш курдем, матам (сон видела, говорю).

И начинала рассказывать, да так складно, что мы заслушивались. Никогда сны не повторялись. То отец в партизанском отряде, поезда фашистские под откос пускает, а то и вовсе в логове врага в самой Германии. Сведения добывает для товарища Сталина.

Бабушка тыкала согнутым пальцем на портрет (тогда он еще висел), как бы призывая вождя в свидетели. А он криво улыбался, топорща усы: ври, мол, старая карга, ври.

Мать угощала бабушку морковным чаем с молоком, корову мы держали, да еще внукам передавала гостинцы — три кусочка хлеба, намазанных маслом.

Умела бабушка гадать и на картах, и на бобах. Складно гадала, хорошо. На этом и зарабатывала на прокорм внуков.

Шел третий год войны. Зима на дворе, мороз трескучий. В тот вечер бабушка Матам пришла вечером. Уже темнело.

— Ни булды (что случилось)? — встревожилась мать.

— Узнаем сейчас все, — загадочно сообщила бабушка Матам. — Дай-ка, Шамсия, таз и побольше бумаги.

В метре от побеленной стены большой русской печи поставила бабушка табурет, таз на него, набросала туда груду мятых бумаг — тетради наши старые, газеты. Мы расположились за ее сгорбленной спиной. Притушили лампу-коптилку, бабушка Матам подожгла газеты. Комната осветилась зловещим красным светом. Когда большое пламя унялось, на стене печи появились двигающиеся тени.

— Смотрите, смотрите, — зашептала бабушка, — видите, вон он, Хамит. С гранатой.

Танк на него идет. Ой, ой, ой! Бах, есть, подбит шайтан. А Хамит где? Да вот же он, вот!

Ранен, санитары к нему бегут. Э-э-э, не зря мне вчера сон, то же самое и снилось.

Не знаю, как мама и мои сестры, но я ясно видел и танк, и отца, и санитаров.

В школе «военное дело» начинали преподавать с четвертого класса. Учителя именовали уважительно военруком. Василий Макарович Пушкарев, военрук наш, вернулся с фронта без левой ноги. Носил он военную фуражку, гимнастерку комсоставскую, подпоясанную ремнем со звездочкой, брюки-галифе, сапог хромовый на правой ноге, на левой — струганая деревяшка. Браво закрученные «чапаевские» усы пожелтели от махорки. Слегка искаженное лицо, результат ранения в голову, создает впечатление, что Василий Макарович постоянно чем-то недоволен. Был, конечно, он строг, время военное, но справедлив.

К школьному двору примыкает большой парк, когда-то церковный. По весне березы покрывались мелкими лакированными листочками, крона ажурная, наполненная светом. Благоухали цветущие липы. На высоких, в три обхвата тополях грачи строили гнезда, переругиваясь между собой за престижные места. Осень наряжала парк, как сказал поэт, «в багрец и золото». Там-то мы и проходили «службу», самый любимый наш урок, — маршировали с деревянными ружьями в натуральную величину боевой «трехлинейки», длиннее нашего роста.

Дядя Вася, так мы звали военрука в «не служебное» время, давал команду:

— В шеренгу по одному становись!

Суетно выстраиваемся по ранжиру: правофланговым — самый высокий Володя Крошкин, а последним — Бронька Школьников. Я где-то посредине.

— Равняйсь! — следует команда. — Смирно! На первый-второй рассчитайсь!

Проза — Первый-второй, первый-второй, — катилось по жидкому строю.

— Сдвоить ряды!

Вторые номера делают шаг назад, становясь за первыми.

— Винтовки на-а-а-а плечо! На-а-а ле-е-ево! Шаго-о-ом арш!

Начинаем шагать, наступая друг другу на голые пятки, босые большинство: осень теплая да и носить нечего.

Раздается четкая команда:

— Левой, левой, левой!

Постепенно приобретаем сноровку «шагать в ногу». Добившись порядка, дядя

Вася давал команду:

— Запевай!

Любил дядя Вася военные песни, особенно «Махорочку».

— Не-е-е забыть нам годы огневые и привалы у костра, — запевает рыжий Володя

Крошкин высоким голосом. Нестройный хор подхватывает припев:

— Эх, махорочка, махорка, подружились мы с тобой, мы с тобой! Вдаль глядят дозоры зорко, мы готовы в бой, мы готовы в бой!

Директор школы выгуливал в парке свою собаку, рыжего сеттера с амбициозной кличкой Моряк.

Когда маршрут отряда пересекался с директорским, следовала команда:

— Ба-а-атарея!

Зенитной батареей дядя Вася командовал, сам лично сбил два фокке-вульфа, за что ему орден вышел.

По команде мы задирали браво головы и стучали голыми пятками по земле, изображая чеканный шаг.

Следовала команда:

— Равнение направо!

Поворачиваем задранные головы в сторону директорской собаки, она снисходительно виляет хвостом, признавая за своих.

Дядя Вася берет под козырек, делает несколько кривых шагов в сторону директора, рапортует:

— Товарищ комдив, батарея занята строевой подготовкой!

Директор, не попавший на фронт из-за возраста, за шестьдесят уже, пряча улыбку, отвечал чисто по-граждански:

— Продолжайте, Василий Макарович, продолжайте.

После завершения марша по парку, следовала команда:

— На месте стой! На-а-а-пра-а-аво!

Останавливаемся, налетая друг на друга, каждый о своем думал.

— На-а-а-пра-а-аво!

Поворачиваемся направо. Не все, Раис Билалов поворачивался налево.

— Вольно! Разойдись! Перекур.

Дядя Вася доставал кисет, сворачивал из газетного листочка «козью ножку», нечто вроде конуса, засыпал в него махорку, закуривал. Мы же начинали веселые, доступные нашему интеллекту игры: в «Осла», «Отмерного» или «Чугунную жопу».

Последняя игра наиболее популярная. Начиналась с выявления «тумбы». Делали черту не земле, не заступая ее, прыгали по очереди с места в длину. Кто приземлялся ближе всех к черте, тот и становился тумбой. Сажали аутсайдера на землю и по очереди перепрыгивали через него, стараясь не сбить фуражку. После первого «тайма»

на голову тумбы водружали вторую фуражку, и опять прыжки. Количество фуражек с каждым «таймом» добавлялось, и вот кто-то задевал их, и несколько фуражек, а то и все, падали. Тумбу ставили на четвереньки, называлась эта живописная поза «становить раком», автора сбитых фуражек брали за руки, за ноги, раскачивали и били «рака» такой торпедой по заду. Метра на два «рак» отлетал под общий хохот. Его опять Казбек Исмагилов 43 ставили в позу и били повторно, столько раз, сколько фуражек сбито. На следующем этапе интеллектуальной игры тумбу изображала «торпеда», и снова прыжки.

Заканчивался «перекур», начинались упражнения по рукопашному бою, сооружению саперными лопатами окопов, ползанию по-пластунски.

Любовь к чтению привил мне отец. Он преподавал литературу в педагогическом техникуме и был прекрасным рассказчиком. Сказки про зверей отец придумывал сам. Он и меня приучал сочинять.

— Вот, — задавал тему, — встречаются в лесу заяц и волк.

Я задумывался, волка я боялся и не любил.

— А заяц может волка съесть? — спрашиваю.

— Нет, зато быстро бегает.

— Жил-был, — начинаю. — Жили-были, — поправляюсь и замолкаю.

— Ну-ну, — подбадривает отец. — Жили-были… — Волк любил зайца за то, что он вкусный. Хотел его скушать. А зайчик быстро бегал. Погнался волк за зайчиком. Бегут они по лесу, а навстречу им колобок… Пока волк разговаривал с колобком, заяц убежал.

Отец смеется. Это меня обижает. Страстный охотник, он иногда зимой приносил добытого русака, а мать готовила вкусное жаркое.

— И я люблю зайцев, — оправдываюсь. — Они вкусные.

Днем, когда отец с матерью на работе, корт иняй (бабушка, а дословно — старая мама) брала с этажерки толстую потрепанную книгу, написанную арабским шрифтом, и читала певучим голосом, каким читала намаз в отсутствие «безбожников» (мода времени) сына и снохи. Арабская книга сплошь заселена страшными змеями, громадными орлами, шайтанами, дейями (нечто круче шайтана) и прочими страхами. Всем им противостоял простоватый, но отважный джигит. Он «разводил» события и всегда выходил победителем. И если женился, случалось и такое, то непременно очень удачно, на красавице, с богатым приданым. А иногда ему и полцарства отваливали. Когда бабушке надоедало чтение, а я просил продолжения, она пугала меня белым волком. Нельзя, дескать, днем подолгу читать сказки, иначе придет белый волк и съест. Белого волка я боялся.

Во время войны, да и лет пять спустя, по деревне попрошайничало множество обездоленных. И своих, и пришлых из соседних деревень. Из «своих» по нашей улице, именуемой Большевистской, и по соседней — Рабочей побиралась семья Пурюты.

Сам Андрей Пурюта, по деревенским меркам никчемный человек — метеоролог, погоду предсказывал, и все невпопад, ушел на войну добровольцем чуть ли не в первый день ее начала, оставив на попечение жены-француженки троих белобрысых, как и сам, детей. Один другого меньше, старшему Альберту — десять. Француженка (может, она и не настоящая), совершенно не приспособленная к самостоятельной жизни, преподавала в Доме культуры танцы. С началом войны кружки хореографические распались, и «неумехе» ничего не оставалось, как ходить по домам просить милостыню. Приобщила она к этому ремеслу и двоих детей, что постарше. Наша улица попала в «сферу влияния» среднего сына Эммануила, на год старше меня.

Питались мы тогда в основном, как и большинство, картошкой. Сами выращивали, огород в десять соток примыкал к дому. Хватало выращенной картошки и семье, и на подаяние. Мать никогда не отказывала нищим, наказывала и нам: «Сам не поешь, а голодного накорми». Если нищий заходил, когда мы кушали, мама сажала его за стол, заставляя предварительно помыть руки. Как-то Эммануил застал меня дома одного. Я рассматривал картинки в фантастическом романе, написанном Жюлем Верном. Не помню сейчас названия, но помню, что там притягивали Луну к Земле громадным магнитом, сооруженным в Африке.

Проза — Подайте Христа ради, — прогнусавил Эммануил. В руках у него палка, за плечами холщовый мешок.

Не откладывая книгу, подал две картофелины, достав их из ведра.

— Читать-то умеешь? — шмыгнул Эммануил носом, кивнув на книгу. Одет ветхо, постоянно простужен.

— Умею, — сказал я и, смутившись, добавил: — По слогам.

— Давай я почитаю.

Эммануил прислонил палку к косяку, снял шапку, стряхнул снег с лаптей, прошел в комнату. Устроились мы на диване, я с ногами залез, он деликатно присел на край.

Эммануил не просто читал, а читал артистически. В иных местах он переходил на трагический шепот, временами вскакивал, переходил на крик, закатывал голубые глаза, размахивал руками, топал ногами. Так выразительно мне не читал еще никто.

С этого дня мы подружились. Эммануил, я звал его Эдиком, сам он об этом попросил, приходил часов в десять утра, мать и старшая сестра Гемма к тому времени уходили каждая в свою школу. Да они бы и не возражали против наших чтений.

Младшие сестры под большим письменным столом строили кукольные домики.

Мы читали. Эммануил иногда приносил свои книги. Так я познакомился с героями сказок Андерсена, с Томом Сойером, благородными и отважными индейцами Фенимора Купера.

Кончалась война. Девятого мая военрук дядя Вася построил учеников во дворе школы. По классам, колоннами по два. Вышел директор, волнуясь и вытирая слезы, произнес нескладную речь, что-то говорил: «И вы рады, и я рад, всегда будем помнить тех, кто не вернулся». По случаю победы учеников распустили по домам. Двор быстро опустел, я остался стоять, комок подступил к горлу, умерла надежда на возвращение отца. Я не видел, как ко мне подошел дядя Вася, ковыляя на деревяшке. Почувствовал его шершавую руку на своей щеке, он вытирал мои слезы.

— Ты должен продолжить жизнь отца, — сказал. Долго молчал. — Че, дык приходи, в шашки вон сыграем. — Опять помолчал. — Ну-ну, жить надо, — и как бы подбирая слова, добавил: — Достойно, как отец. Знал его… Я пошел в школьный парк, забился в кусты сирени, которые уже набирали бутоны, и проплакал до вечера.

Мать, несмотря на свое педагогическое образование, была предприимчивой и энергичной женщиной. Видать, гены деда-«кулака» передались. Делала она все возможное и невозможное, на первый взгляд, чтобы прокормить и одеть детей. И не только своих. В первые годы войны она учредила и сама заведовала детским домом, где содержались сироты и бывшие беспризорники. Я не помню, скольких она приютила, полагаю, не менее ста. Землю выхлопотала. Картошку детдомовцы выращивали, сеяли просо и гречиху. Пшеницу и рожь власти советские почему-то запрещали сеять и в подворьях, и организациям. Проблем с содержанием детдома хоть отбавляй, не хватало выделенных районом денег на пропитание, на покупку одежды и обуви. Мать уволила несколько уборщиц, кухарок и воспитателей. На освободившиеся места поставила детей, что постарше. На сэкономленные деньги покупались носильные вещи для девочек, понаряднее, чтобы не дразнили в школе «дурдомовками» за мешковатую казенную одежду.

Как-то по случаю мать купила для личного хозяйства сепаратор — агрегат для отделения сливок от молока. Пользовались сепаратором и соседки, у которых коровы, таких в деревне большинство. Да и что не держать скотинку, кругом деревни выпасы, заливные луга по берегам реки — сенокос богатый. Приходили соседки после утренКазбек Исмагилов 45 ней дойки, что называется, «ни свет ни заря», собиралось до десятка баб и девиц.

Мать никому не доверяла крутить ручку сепаратора. Шибко уж агрегат капризный, крутить надо в разном темпе: в начале процесса с определенным ускорением, в рабочем режиме — равномерно, один оборот в секунду. Женщины, в ожидании очереди, тараторили без умолку, больше всех болтала Мадина, статная, белолицая, одна из немногих мужних женщин. Потому-то и статус высокий, остальные либо солдатки, либо вдовы, либо девицы-недотепы. Мадина знала все и обо всех, и не только по деревне, но и за пределами. Особо пользовалась уважением у молоденьких девиц, которых учила уму-разуму по деликатным «дамским» делам. Политику не затрагивала. Сказывали, вызывали ее, словоохотливую, в «органы», предупредили: за язык тоже срок светит, как и за кражу килограмма зерна с колхозного тока.

Постоянно занятая мать иногда оставляла сепаратор на мое попечение. Доверяла, приноровился крутить ручку «по правилам». Для энтузиазма похваливала: «У тебя даже лучше получается, сынок!» Гордился доверием. Кручу, фантазирую: ровный гул сепаратора — рокот мотора. Лечу над вражеской территорией на большом двухмоторном самолете. Такой на прошлой неделе приземлялся на выгоне за деревней.

Высматриваю цель. Есть! Вот он — вражеский танк, с ревом идет на наши окопы. Пикирую, сбрасываю бомбу. Ба-бах! Отлетела башня, танк горит. Немцы повыскакивали из горящего танка. Я из пулемета по ним: ды-ды-ды-ды! Гитлер капут! Мы, пацаны, все в те годы играли в «войнушку», мечтали стать летчиками или моряками. Много лет спустя меня отчислили из военного училища за разбитый учебный самолет… Володя Крошкин — стал штурманом самолета дальней авиации, Раис Белалов — артиллеристом, как дядя Вася.

Приземлился, вылез из самолета, отстегнул парашют, докладываю командиру эскадрильи.

А тут Мадина толкает легонько в спину:

— Эй, молай, кутен колай (мальчик, задница жестяная), — скаламбурила, — ты что, уснул?

Оказывается, молоко надо долить, вхолостую сепаратор кручу. Долил.

— Представляете, за всю войну, да и год после ни одного письма. Верно, и похоронки не было. — Рассказывает Мадина о Пурютиных. Живет по соседству, вхожа в дом, помогает. Прислушиваюсь, это уже интересно. Что отец Эммануила вернулся с войны, уже знал. Приходил недавно Эммануил попрощаться.

— На Украину, — сказал, — уезжаем, папкину родину.

Светился весь. Одет хорошо, на ногах ботинки вместо привычных лаптей. Принес связку книг и складной ножичек с перламутровой ручкой и множеством лезвий.

— Подарок от отца, — потоптался на месте. Ком к горлу подступил, как в тот день девятого мая. Уловив мое состояние чистой детской душой, Эммануил тихо произнес: — Ты уж извини, знаю, погиб твой… — Секретное задание товарища Сталина выполнял, — озираясь, трагическим голосом рассказывала Мадина про Андрея Пурюту, — вся грудь в орденах. Мой (мужа она звала не иначе, как «мой») вчера с бутылкой к нему поперся. Ему лишь отмечать… Хорошо отметили, еле своего приволокла. Ну, мой по пьяни там и ляпнул: приплод, дескать, куда? За язык ахмака (дурака) тянули.

Мадина окрасила голос добродушным сарказмом:

— Пока Андрюша шпионил пять лет и ни слуху ни духу от него, Мария двух пацанов произвела. Черных, как смоль, и как две капли похожих на учителя пения горбатого Сачхери. Малайки, Аллага шекер (мальчишки, слава Богу), родились без горбов. Растут как на дрожжах, моей корове спасибо пусть скажут, и уже бегают без штанов.

Болтали в деревне, тут все на виду, до войны Сачхери играл на скрипке в оркестре Дома культуры. Там-то и покорил музыкой впечатлительную танцовщицу Марию Проза Пурюту. Отношения дальше томных взглядов и деликатных целований ручек не продвигались. Слухи доходили и до Андрея, но он значения не придавал, отшучивался: не резинка, не сотрется. Доверял жене. Семьей Сачхери не обзавелся, хотя выбор богатый, перезревшие деревенские девахи глазки строили, а мамаши их приглашали музыканта на постой. Снимал скрипач углы, но девушками не интересовался. Это их обижало.

— Так вот, — продолжила рассказчица после «ремарки», — что вы думаете, сказал Андрюша, пересчитав детей?

Брови Мадины выгнулись дугой, глаза округлились. Товарки, как по команде, разинули рты, ожидая сенсацию.

— Не-е-е, — покачала Мадина головой, — совсем не то, о чем вы, срамницы, подумали. Он таких слов-то не знает, культурный! Много народу война порубила, сказал.

Сам человек двадцать сгубил. Хотя и враги, но люди же. Надо восстанавливаться, а как иначе. Будем растить. И моего вон фрау в Дюссельдорфе нянчит… Через месяц Пурюты уехали, точнее — уплыли вниз по Белой на однопалубном пароходе «Разведчик». Провожала семью чуть ли не полдеревни. Играл уже восстановленный клубный оркестр. Семья выстроилась на верхней палубе, Андрей держал на руках двух малышей. Они перебирали ручонками его медали.

— Мария, спляши на прощание! — крикнул кто-то из толпы.

В руке француженки красным пламенем вспыхнула косынка. Она закружилась по палубе, сделала несколько умопомрачительных па, словно чайка паря в воздухе.

Ее не сломили ни голод, ни унижения, душа ее осталась чистой, как воды Ак идел (Белая река). Пыхтевший до этого пароход, как бы салютуя возрождению новой жизни, дал длинный басовитый гудок.

Тут я увидел скрипача. Он стоял в стороне от толпы, держал в руках скрипку, слезы означили русла на осунувшихся, небритых щеках.

*** Через дом от нас базарная площадь с торговыми прилавками под открытым небом. До войны площадь была обнесена высоким плетнем, два въезда по будням закрывались воротами, сколоченными из жердей. Сегодня эта композиция смотрелась бы экзотично — называлось английским словом «кантри» (деревенский стиль). Тогда не ценили, этим кантри полдеревни огорожено. Базарную ограду вместе с воротами растащили на растопку в первый год войны. Топили печи торфом, а он без растопки не загорался. Летом, по воскресеньям, здесь собиралось множество народа. Зимой меньше.

Торговали носильными вещами, продуктами, вонючим самопальным мылом, табаком, водкой из-под полы, скотом, птицей и всякой всячиной вроде тележек, велосипедов, патефонов и прочего, по сегодняшним дням, хлама. Базар к тому же являл нечто вроде культурного и информационного центра. Здесь встречались люди, съехавшиеся из разных деревень, обменивались новостями, играли на гармошках, пели песни, плясали в пьяном кураже, гадали. У иных гадалок были клеточки с морскими свинками или щеглами. Они вытягивали конвертики с оптимистическими предсказаниями. Масса воришек шныряла, и своих деревенских, и гастролеров. Наезжали и серьезные уфимские уркаганы. Те промышляли по-крупному, «кидали» скототорговцев. Рассчитаются не торгуясь, а продавец, вернувшись домой, пересчитывая для удовольствия деньги, обнаруживает только половину суммы, а то и пачку нарезанной бумаги, обложенную аккуратно с двух сторон купюрами. Сестра моя приемная Фагиля торговала табаком.

Сами выращивали. По тем временам ценилось крепкое курево. Наш, самосад, средней крепости, шел по пять рублей за стакан. В мои торговые функции входила охрана. СлеКазбек Исмагилов 47 дил, чтобы воришка не выхватил у сестры из открытого мешка стакан с табаком. Такое случалось часто, схватит шпана стакан, шмыгнет в толпу, только лапти и сверкнули, поди догони. Рядом с сестрой торговала семечками пожилая женщина. Пожилая — по моему тогдашнему восприятию, а так ей лет сорок, наверное, не больше. Опекала ее племянница Фарида, крепкая деваха, работавшая в МТС (станция по ремонту сельхозтехники) конюхом. Носила Фарида непривычные по тем временам для женщин брюки и прозвище, видимо за крепкое телосложение, — «двужильная».

В одно из воскресных дежурств приметил — снует около мешков Алик, младший брат одноклассницы Раи Липатовой. Слыл он отчаянным драчуном и хулиганом, пацаны постарше его побаивались. В драке цеплялся длинными ногтями в лицо, оставляя кровавые полосы. Алик подмигнул мне заговорщицки: не дрейфь, дескать, не хапну у твоей. Не любил его, да и побаивался, хотя стычек серьезных между нами не было. Вот, думаю, схватил бы ты стакан у тетки Фариды, мало бы не показалось.

Предупреждать «налетчика» о засаде не стал, хотя и мог. Злорадно ждал драмы. Томиться пришлось недолго. Алик схватил стакан с семечками, юркнул в толпу.

— Э-э-э! — закричала женщина, взмахнув руками, словно пытаясь взлететь.

Фарида в два прыжка настигла Алика, отвесила увесистый тумак, стакан выпал из его рук, семечки рассыпались.

Алик отбежал в сторону от базарной толчеи на безопасное, по его соображению, расстояние, стал изображать обидчице непристойные жесты:

— Вот тебе, кобыла двужильная!

— Догоню, засранец, уши оборву! — погрозила Фарида.

— Да пошла ты на фуй! — выкрикнул Алик. Из-за выбитого в драке зуба вместо «х» у него получалось «ф».

Фарида рванула с места, Алик, взявший поздний старт, очутился в «горячих»

объятиях. Двужильная согнула его пополам, затрещали порванные штаны, спущенные ниже колен.

— Где тут …?!

Словно призывая в свидетели базар, Фарида развернула пленника в сторону толпы. Нецензурное слово, произнесенное ей, не воспринималось матом, а означало лишь анатомический орган, все равно что нога или шея.

– Это называется пиписька, а … вот каким бывает!

Фарида сжала кулак, согнула руку в локте, показывая некий гротескный размер.

Базар покатился с хохота, такого бесплатного цирка здесь еще не видели.

— Увижу еще на базаре, фуй твой оторву! — слегка наддала Фарида по худому заду, отпуская пленника.

При выходе с базара дорогу мне преградил Алик.

— Ты, Козел, — прошепелявил угрожающе. Кликуха у меня такая, созвучная имени. — Расскажешь кому, порежу, — в руках хулигана блеснула зажатая между пальцами бритва.

Я решительно шагнул к Алику, сунул руку в дырявый карман, как бы собираясь достать нож.

— Кто козел, ты, пиписька? Я козел?!

Алик резво отскочил.

— Ладно, ладно. Ты чё?

Я сделал еще один решительный шаг, медленно вынимая руку из кармана. Алик побежал. Это было поражением, а кличка «пиписька» надежно к нему прилипла.

У выхода с базара сидела нищенка-подросток с очень красивым лицом и поразительными голубыми глазами. Она хрипловатым, низким голосом пела жалобные песни о неустроенной, обездоленной жизни.

Проза — Ей, козлик, иди-ка сюда, — позвала. «Козлик» звучало не оскорбительно и где-то даже ласково. Подошел.

— Крепко ты его на понт взял, — похвалила. — Дай закурить.

— Не курю я, — сказал, как бы оправдываясь.

— Пойди окурки собери, — не то попросила, не то приказала голубоглазая нищенка.

Сбегав домой, тут рядом, принес горсть табака.

— Сыпь сюда, — растопырила она карман кофты. Высыпал, стряхнул с ладони прилипшие крошки табака. Почему-то не уходил, что-то меня удерживало. Нищенка, как бы вопрошая, подняла голову, взгляды наши встретились.

— Дусей меня звать. Хочешь, титьки покажу?

— Дура, что ли?! — оторопел я.

— Вот, — рывком распахнула нищенка старую, давно не стиранную кофту, обнажив две маленькие, похожие на белые наливные яблоки грудки с розовыми сосками-пуговицами.

Я убежал, преследуемый ее хриплым хохотом. Впоследствии заходил на базар с дальнего конца, чтобы не встречаться с Дусей. Но что-то меня влекло, я подолгу смотрел на нее, скрываясь в базарной толчее, слушал ее пение. Одну — «Бублики», помню и сегодня. Будучи уже в ранге «молодого человека», знакомясь с девушками, искал в их облике черты Дуси.

*** Интересно наблюдать за торговлей скотом, особенно за покупкой коровы. Зимой в скотном ряду собирал сено — продадут корову, а сено, которым ее подкармливали, как бы оправдываясь за предательство, оставалось. Я то сено аккуратно сгребаю, на санки, и домой, своей корове. По воскресеньям она наедалась досыта. Летом же и так сыта, травы на выпасе хватает.

Покупатель несколько раз обходит ряды, заглядывая коровам то в рот, то под хвост, дергает за вымя, хлопает по крупу. Ценой интересуется, предлагает свою, явно заниженную. Выбрав, наконец, подходящую скотину, покупатель начинает торговаться, высказывая хулу. И корова-то худая да старая. Малорослая, вымя как у козы. Такая не может быть молочной. И рог один кривой, вида нет.

— Ты что, жениться на ней собрался? — делает удивленное лицо продавец. — По второму разу только нынче отелится, десять лет будешь доить. Смирная, не брыкается при дойке. А глаза? Ты в глаза загляни.

— Ну, — не понимает покупатель, заглядывая в печальные глаза коровы.

— Красавица! Такую корову во дворе держать одно удовольствие.

Торг достигает апогея, стороны бьют шапками оземь, выкрикивая каждый свою цену. Подымают шапки, стряхивают с них снег (летом пыль), называют более приемлемую цену, повторно бьют шапками. Торг, наконец, состоялся. Продавец отвязывает веревку от привязи — толстой жерди на метровых стойках, передает конец веревки покупателю. Тот берет ее подолом пиджака. Такой обычай. Пересчитываются несколько раз деньги, рассматривая внимательно отдельные новые купюры, не фальшивые ли. Деньги переходят к жене продавца, она засовывает их за пазуху, оставляя несколько мелких купюр для покупки гостинцев детям. Мужики пьют водку — магарыч, закусывают огурцами, варенными вкрутую яйцами и черствым черным хлебом.

Последнюю корову мать купила в деревне Баскаково, что в пяти километрах от Казбек Исмагилов 49 Топорнина. Своенравной скотинкой оказалась та корова по кличке Нинка. Доилась, верно, хорошо — ведерница, по ведру молока давала за удой, утром и вечером, но никак не хотела пастись в табуне.

Пастух Степан начинал собирать стадо на берегу озера с романтичным названием Кумеш (серебряное). Почти круглый водоем, где-то метров сто в поперечнике, располагался в низине посреди деревни. Берега озера сплошь поросли калужницей, по которой идешь босой, словно по бархату. Сюда рано утром хозяйки сгоняли скотину с близлежащих улиц. Собрав большую часть табуна, Степан гнал коров по улице Рабочей в сторону выгона. Стадо увеличивалось по мере продвижения. Впереди шла собственная корова пастуха с нетрадиционной кличкой. Большинство коров Маньки, Дуньки, Буренки, а эту величали Венеция. В табуне главенствует не бык, как можно бы предположить, а старая корова. При ней «фрейлины» из молодых особей, остальное поголовье — табун. Об этой иерархии я узнал позднее, будучи подпаском у Степана.

Нинка паслась до обеда, а после водопоя, как выражался Степан, «дезертировала».

Совершив «побег», первое время уходила в родное Баскаково, а позднее, привыкнув, возвращалась к нам домой. Оказалось, в маленькой деревне, откуда ее взяли, скотина паслась вольно, без табуна.

Степан поставил условия: или пусть твой малый походит недельку-вторую подпаском, пока корова привыкнет, или сами пасите. Где — это уже ваше дело.

Мать никогда не принуждала нас, детей, что-то делать по хозяйству. Она устраивала нечто вроде «совета», на котором ты сам решал — чем помочь семье. Иначе не выжить.

— Ну, как? — спросила мама. — Пойдешь?

— Конечно, — согласился, не задумываясь. Другого ответа мама и не ждала. Не сестренкам же.

Сборы на первую вахту. В холщовую сумку мать положила ломоть хлеба, яйцо вкрутую, две картофелины, соль в спичечном коробке, бутылку молока и две печенюшки. Кнут у меня был свой, верно, не такой длинный, как у Степана, и хлопал не так звучно при резком взмахе вперед.

Плелся я сзади стада, не выпуская из поля зрения Нинку. Мне казалось, она тоже поглядывает на меня, что, мол, тут изображаешь. Потом-то, когда в бега ударялась, поняла, зачем я приставлен.

Конец мая, земля после ночи холодная. Мерзнут босые ноги. В начале лета уже все пацаны босые. Подошва настолько грубеет, что не ощущаешь неровности почвы.

Грею на ходу ноги, наступая на коровьи «лепешки». Они пластичные, нога погружается почти по щиколотку, ощущая приятное тепло.

В первый день Нинка, как бы испытывая меня, пустилась в бега еще до водопоя.

Догнал ее километра через два. Вернул в коллектив. После водопоя — вторая попытка.

Вернул после километра пробежки и уже не отходил от беглянки.

Через неделю Нинка привыкла к табуну. Степан приспособил меня заворачивать других вольнолюбивых коров. Они не убегали, а просто разбредались, и могли стать жертвами волков. За войну их много развелось. А еще через неделю Степан предложил мне поработать до школы подпаском. Зарплату назначил достойную. Согласился.

Впоследствии имел спортивные разряды по бегу, первыми тренерами были коровы, тренировали бегу на короткие и длинные дистанции.

***

–  –  –

ная весна, корм подножный появился — щавель, лук дикий, а с ними и постепенное выздоровление. Помощник после болезни я никакой, и мать отправила меня на откорм к аби (бабушка). Жила аби с Закией-апой, незамужней, очень набожной дочерью, в шести километрах от железнодорожной станции Аксаково. Тридцать две избы деревни растянулись вдоль студеной речки Караган-елга, повторяя ее изгибы. Берега поросли ивой и черемухой. Форели, тут их называют пеструшками за цветные пятна на спине, удерживаются на быстрине, выслеживая добычу, слегка, словно ленясь, шевеля хвостом. В центре деревни самая большая изба. В одной половине — школа-четырехлетка, где директором и учителем всех четырех классов Закия-апа. До обеда апа (так принято звать учительницу в татарских школах) обучает первый и второй классы, после обеда — третий и четвертый.

До Уфы добрался без проблем пароходом. Булка хлеба, шестьдесят рублей на билет — все мое довольствие. Торчу на железнодорожном вокзале третий день. Хлеб доедаю. К кассе не подступиться, куда там! Военные, командировочные, энергичные дядьки, злые тетки, инвалиды. Займу очередь и стою, пока не уйдет очередной поезд.

Ночью между подходами поездов дремлю на привокзальной площади. Скамейки здесь. Проснулся утром третьего дня, сразу и не заметил, что босой. Привычка. Хотел полюбоваться на штиблеты, мать купила на базаре перед отъездом. Мало ношенные.

А их нет. С недоумением заглянул под скамейку. Да куда там, я же их не снимал, ложился когда. Ночью кто-то разул.

Повезло неожиданно. На перроне подозвал меня хорошо одетый дядька:

— Иди-ка сюда, — поманил пальцем.

Положил руку на плечо, оскалил крупные белые зубы.

— Куда путь держим, молодой человек? — прокартавил.

— Аксаково, — шмыгнул носом.

— Знаешь, кем был Аксаков?



Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |

Похожие работы:

«Энергия Развитие Лидерство Современное развитие транспортной отрасли требует широкой информа тизации всех сфер деятельности транспортного предприятия или подразделе ния. Более тесная интеграция производственных и транспортных процессов, развитие транспортной логистики, применение ресурсосберегающих техно ло...»

«1951 г. Апрель Т. XL11J, вып. 4 УСПЕХИ ФИЗИЧЕСКИХ НАУК НЕКОТОРЫЕ ВОПРОСЫ ИНТЕНСИВНОСТЕЙ СПЕКТРАЛЬНЫХ ЛИНИЙ С. Э. Фриш 1. ВВЕДЕНИЕ Интенсивности спектральных линий играют большую роль в ряде вопросов как теоретического, так и пра...»

«Пустое волненье пустого воздуха Глухую рождает неслышимость звука. Душа, Ты вся образность чувства и мысли, Смотри же — вот скалы над морем нависли. И рухнут однажды, вода их размоет. В песок разотрет и волною накроет. Все в об...»

«Пояснительная записка Рабочая программа по русскому языку составлена в соответствии с требованиями Федерального государственного образовательного стандарта основного общего образования, на основе примерной Программы основного общего образования по русскому языку (М.: Просвещение, 2011) с использованием программы "Ру...»

«Гл а в а 3 АЗИЯ В Азии находятся сорок восемь суве ШС, поэтому мы не будем их анализиро ренных государства (включая Тайвань), вать, за исключением Пакистана, Кипра и из них семь являются членами СНГ и уже Шри Ланки, которые в силу внешних рассматривались нами в главе 2. Восем условий могут разделиться (а Кипр у...»

«Комментарий ГАРАНТа См. графическую копию официальной публикации Приказ Министерства образования и науки РФ от 3 июня 2010 г. N 580 О ведомственных наградах Министерства образования и науки Российской Федерации В соответствии с пунктом 10.16 Положения о Министерстве образования и науки Российской Федерации, утвержденного пост...»

«+7 (495) 123-66-77 +7 (916) 123-22-66 г. Москва, 2я Владимирская ул., д.15, корп.4 ХИРУРГИЯ Код услуги Наменование услуги Стоимость, руб. КОНСУЛЬТАЦИИ B01.057.001 Прием (осмотр, консультация) врача-хирурга первичный 1 300 B01.057.002...»

«“соответствие действительности”, но и соответствие свободе"1. Развивая эту мысль, данный автор отмечает: "Если реальность, сотворенная человеком, соответствует должному, то ее и называют истиной в подлинном смысле этого слова. Понятие “истина” имеет слишком высокий смысл, чтобы опреде...»

«1. Пояснительная записка. Место проектной деятельности в учебном плане. Программа создана на основе Федерального государственного образовательного стандарта основного общего образования. В соответствии с учебным планом Г...»

«Annotation.Грубый тесак с громким стуком опустился на деревянную доску, и очередная крысиная голова, сверкнув усами в полумраке комнаты, полетела на пол к уже валявшимся там нескольким ей подобн...»

«ВЫДАЮЩИЕСЯ УЧЕНЫЕ КАЗАНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА Ю.П. Переведенцев ПЕТР ТРОФИМОВИЧ СМОЛЯКОВ 1899 – 1952 ИЗДАТЕЛЬСТВО КАЗАНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА УДК 551.5 ББК 26.8 П27 Печатается по решению Юбилейной комиссии по издательской деятельности Казанского университета Научный редактор кан...»

«Положение об апробации диссертационной работы, выполненной в ФГБНУ "Научно-исследовательский институт общей патологии и патофизиологии" РЕГЛАМЕНТ предварительной защиты диссертации (апробации) 1. Общие положения 1.1. Настоящее Положе...»

«ЕЖЕКВАРТАЛЬНЫЙ ОТЧЕТ Открытое акционерное общество МН-фонд Код эмитента: 00405-A за 1 квартал 2010 г. Место нахождения эмитента: 107031 Россия, г. Москва, Дмитровский переулок 4 стр. 1 Информация, содержащаяся в настоящем ежеквартальном отчете, подлежит раскрытию в со...»

«ВЫКЛЮЧАТЕЛЬ ВАКУУМНЫЙ типа ВБЭ-10-20 Руководство по эксплуатации КУЮЖ.674152.001 РЭ Содержание Введение 3 1 УСТРОЙСТВО И РАБОТА ВЫКЛЮЧАТЕЛЯ 3 1.1 Назначение выключателя, его характеристики и состав 3 1.2 Устройство выключателя 10 1.3 Работа выключателя 10 1.3.1 Включение выключателя 10 1.3.2 Отключение выклю...»

«57/2017-20281(3) АРБИТРАЖНЫЙ СУД КУРСКОЙ ОБЛАСТИ г. Курск, ул. К. Маркса, д. 25 http://www.kursk.arbitr.ru Именем Российской Федерации РЕШЕНИЕ г. Курск 02 марта 2017 года Дело № А35-12155/2016 Резолютивная часть решения объявлена 27.02.2017г. Полный текст решения изготовлен 0...»

«МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ РФ ФГБОУ ВО "Сибирский государственный технологический университет" Лесосибирский филиал Согласовано: Председатель НМС Лф СибГТУ С.В. Соболев 2015 г. " 24 " 11 СТРУКТУРА И СОДЕРЖАНИЕ ГОСУДАРСТВЕННЫХ АТТЕСТАЦИОННЫХ ИСПЫТАНИЙ Лесосибирск МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ РФ ФГБОУ ВО "Сибир...»

«ПРОГРАММА МАСТЕР-КЛАССОВ* *В программе возможны изменения 8 ИЮНЯ, ЧЕТВЕРГ Зал ГРИН 5-6-7 *Вход по всем категориям бейджей 10.00-11.00 Мастер-класс компании NMTC. Возможности реабилитации кожи после инвазив...»

«СЕМЯ РАЗНОГЛАСИЯ Сегодня, в качестве короткого отрывка, короткого места, если Господня воля, чтобы Он преподал нам содержание этого, я выбрал из Святого Матфея 13:24-30. А затем также я хочу прочитать с 36-го по 40-й стих, через пару...»

«Пояснительная записка. Разработка программы "Единоборства" в ЧУ ОО Петровская школа проведена на основе следующих документов: Приказа Министерства образования и науки Российской Федерации от 29 августа 2013 года № 1008 "Об утверждении Порядка организации...»

«Прайс-лист спа-центра Фирменные процедуры Пробудите все свои чувства Ganzheitliche Sinneserfahrung 135 минут € 385,00 Эта эксклюзивная процедура разработана специально для наших гостей. Особенность: вами занимаются одновременно два...»

«© Зимин Виктор Михайлович Восторг. Избранные стихи. ДЮЖИНА. По галечной тропе, По руслам бывших рек Иду-бегу к тебе, Мой милый человек. Ты очень далека, Когда представить путь. Но – вот моя рука И рядом дышит грудь. Тебя обрызгал дождь К уюту в полпути. Меня пронзила дрожь. За дождь меня прости. Я тебя цело...»

«ПРАВИТЕЛЬСТВО РЕСПУБЛИКИ БАШКОРТОСТАН ПОСТАНОВЛЕНИЕ от 7 июня 2012 г. N 185 О ДОЛГОСРОЧНОЙ ЦЕЛЕВОЙ ПРОГРАММЕ РАЗВИТИЕ ВНУТРЕННЕГО И ВЪЕЗДНОГО ТУРИЗМА В РЕСПУБЛИКЕ БАШКОРТОСТАН...»

«Николай Михайлович Звонарев Прибыльное разведение кроликов. Породы, кормление, уход Серия "Советы от Михалыча" http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=646845 М.Звонарев. Прибыльное разведение кроликов. Породы, кормление, уход: Центрполиграф; Москва; 2011 ISBN 978-5-227-02441-1 Аннот...»

«Платежная небанковская кредитная организация "ИНЭКО" (общество с ограниченной ответственностью) ДОГОВОР об оказании информационных услуг при перечислении переводов, принятых от физических лиц, в пользу Поставщиков товаров и услуг 1. Общие положения 1.1. Настоящий Договор об оказ...»

«PEVONIA PEVONIA Успокаивающий, увлажняющий гель после загара Совершенствующий крем с морским коллагеном After-Sun Soothing Gel Age-defying marine collagen cream ЧТО ЭТО? ЧТО ЭТО? Смягчает и успокаивае...»

«Туранская Т.И. Поэтический перенос в ранней английской поэзии 9 Т.И. Туранская Поэтический перенос в ранней английской поэзии Изучение синтактико-стилистического функционирования системы диерем1 конца стихотворной строки в целом и текучей строки как специфического приема ритмико-синтаксической и стилистиче...»

«. ISSN 1509-1619 Helena Pociechina, Natalia Winiewska Instytut Sowiaszczyzny Wschodniej Uniwersytet Warmisko-Mazurski w Olsztynie CОДЕРЖАНИЕ ТАИНСТВА ПОКАЯНИЯ ПО МАТЕРИАЛАМ СТАРООБРЯДЧЕСКОЙ РУКОПИСИ В СВЕТЕ...»










 
2017 www.book.lib-i.ru - «Бесплатная электронная библиотека - электронные ресурсы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.