WWW.BOOK.LIB-I.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Электронные ресурсы
 
s

Pages:   || 2 |

«1996-1999 «ПОДКОВА» МОСКВА Белла Ахмадулина Нечаяние МОСКВА Издательский Дом «Подкова», 2000. — 232 с. В этот сборник Беллы Ахмадулиной вошли стихи, написанны е, в период с 19 9 6 по 19 9 9 ...»

-- [ Страница 1 ] --

Белла

хмадулина

НЕЧАЯНИЕ

СТ ИX II -ДНЕВНИК

Белла

мадулина

НЕЧАЯНИЕ

СТИХИ'ДНЕВНИК

1996-1999

«ПОДКОВА»

МОСКВА

Белла Ахмадулина

Нечаяние

МОСКВА

Издательский Дом «Подкова»,

2000. — 232 с.

В этот сборник Беллы Ахмадулиной

вошли стихи, написанны е

,

в период с 19 9 6 по 19 9 9 годы,

а также дневниковые записи

18 ВЫ 5 - 8 9 5 1 7 - 0 9 0 - 0

Издание осуществлено

при участии «Б.С.Г.-ПРЕСС»

© Б.А х м а д у л и н а, 2000

© И з д а т е л ь с к и й Д о м «П о дк о ва », 2000 © Д. Е р ш о в, о ф о р м л е н и е, 2000 19 октября 19 ОКТЯБРЯ 1996 ГОДА Осенний день, особый день — былого дня неточный слепок.

Разор дерев, раздор людей так ярки, словно напоследок.

Опальный Пасынок аллей, на площадь сосланный Страстную, — суров. Вблизи — младой атлет вкушает вывеску съестную.

Живая проголодь права.

Книгочий изнурен тоскою.

Я неприкаянно брела, бульвару подчинясь Тверском}7.

Гостинцем выпечки летел лист, павший с клена, с жара-пыла.

Не восхвалить ли мой Лицей?

В нем столько молодости было!

Останется сей храм наук, наполненный гурьбой задорной, из страшных герценовских мук последнею и смехотворной.

Здесь неокрепшие умы такой воспитывал Куницын, что пасмурный румянец мглы льнул метой оспы к юным лицам.

Предсмертный огнь окна светил, и переделкинский изгнанник простил ученикам своим измены роковой экзамен.

Где мальчик, чей триумф-провал услужливо в погибель вырос?

Такую подлость затевал, а малости вина — не вынес.

Совпали мы во дне земном, одной питаемые кашей, одним пытаемые злом, чье лакомство снесет не каждый.

Поверженный в забитый прах, Сибири свежий уроженец, ты простодушной жертвой пал чужих веленьиц и решеньиц.

Прости меня, за то прости, что уцелела я невольно, что я весьма или почти жива и пред тобой виновна.

Наставник вздоров и забав — ухмылка пасти нездоровой, чьему железу — по зубам нетвердый твой орех кедровый.

Нас нянчили надзор и сыск, и в том я праведно виновна, что, восприняв ученья смысл, я упаслась от гувернера.

Заблудший недоученик, я, самодельно и вслепую, во лбу желала учинить пядь своедумную седьмую.

За это — в близкий час ночной перо поведает странице, как грустно был проведан мной страдалец, погребенный в Ницце.

19 октября 1996 *#$ !• Фазилю Искандеру Согласьем розных одиночеств составлен дружества уклад.

И славно, и не надо новшеств новей, чем сад и листопад.

Цветет и зябнет увяданье.

Деревьев прибылен урон.

На с Кем-то тайное свиданье опять мой весь октябрь уйдет.

Его присутствие в природе наглядней смыслов и примет.

Я набалконе — на перроне разлуки с Днем: отбыл, померк.

День девятнадцатый, октябрьский, печально-щедрый добродей, отличен силой и окраской от всех ему не равных дней.

Припек остуды: роза блекнет.

Балкона ледовит причал.

Прощайте, Пущин, Кюхельбекер, прекрасный Дельвиг мой, прощай!

И Ты... Но нет, так страшно близок ко мне Ты прежде не бывал.

Смеется надо мною призрак:

подкравшийся Тверской бульвар.

ю Там дома двадцать пятый нумер меня тоскою донимал:

зловеще бледен, ярко нуден, двояк и дик, как диамат.

Издевка моего лицея пошла мне впрок, все — не беда, когда бы девочка Лизетта со мной так схожа не была.





Я, с дальнозоркого балкона, смотрю с усталой высоты в уроки времени былого, чья давность — старее, чем Ты.

Жива в плечах прямая сажень:

к ним многолетье снизошло.

Твоим ровесником оставшись, была б истрачена на что?

На всплески рук, на блестки сцены, на луч и лики мне в лицо, на вздор неодолимой схемы...

Коль это — все, зачем мне все?

Но было, было: буря с мглою, с румяною зарей восток, цветок, преподносимый мною стихотворению «Цветок», хребет, подверженный ознобу, когда в иных мирах гулял меле теменем и меле звездою прозрачный перпендикуляр.

и Вот он — исторгнут из жаровен подвижных полушарий двух, как бы спасаемый жонглером почти предмет: искомый звук.

Иль так: рассчитан точным зодчим отпор ветрам и ветеркам, и поведенья позвоночник блюсти обязан вертикаль.

Но можно, в честь Пизанской башни, чьим креном мучим род людской, клониться к пятистопной блажи ночь напролет и день-деньской.

Ночь совладает с днем коротким.

Вдруг, насылая гнев и гнет, потемки, где сокрыт католик, крестом пометил гугенот?

Лиловым сумраком аббатства прикинулся наш двор на миг.

Сомкнулись жадные объятья раздумья вкруг друзей моих.

Для совершенства дня благого, покуда свет не оскудел, надземней моего балкона внизу проходит Искандер.

Фазиля детский смех восславить успеть бы! День, повремени.

И нечего к строке добавить:

«Бог помочь вам, друзья мои!»

Весь мой октябрь иссякнет скоро, часы, с их здравомысльем споря, на час назад перевели.

Ты, одинокий вождь простора, бульвара во главе Тверского, и в Парке, с томиком Парни, прости быстротекучесть слова, прерви медлительность экспромта, спать благосклонно повели...

–  –  –

Я собиралась в город ехать, но все вперялись глаз и лоб в окно, где увяданья ветхость само сюжет и переплет.

О чем шуршит интрига блеска?

Каким обречь ее словам?

На пальцы пав пыльцой обреза, что держит взаперти сафьян?

Мне в город надобно, — но втуне, за краем книги золотым, вникаю в лиственной латуни непостижимую латынь.

Окна усидчивый читатель, слежу вокабул письмена, но сердца брат и обитатель торопит и зовет меня.

Там — дом-артист нескладно статен и переулков приворот издревле славит Хлеб и Скатерть по усмотреныо Поваров.

Возлюблен мной и зарифмован, знать резвость грубую ленив, союз мольберта с граммофоном надменно непоколебим.

Ч При нем крамольно чистых пиршеств не по усам струился мед...

...Сад сам себя творит и пишет, извне отринув натюрморт.

Сочтет ли сад природой мертвой, снаружи заглянув в стекло, собранье рухляди аморфной и нерадивое стило?

Поеду, право. Пушкин милый, все Ты, все жар Твоих чернил!

Опять красу поры унылой Ты самовластно учинил.

Пока никчемному поселку даруешь злато и багрец, что к Твоему добавит слову тетради узник и беглец?

Вот разве что: у нас в селенье, хоть улицы весьма важней, проулок имени Сирени перечит именам вождей.

Мы — из Мичуринца, где листья в дым обращает садовод.

Нам Переделкино — столица.

Там — ярче и хмельней народ.

О недороде огорода пекутся честные сердца.

Мне не страшна запретность входа:

собачья стража — мне сестра.

За это прозвищем «не наши»

я не была уязвлена.

Сметливо-кротко, не однажды я в их владения звана.

День осени не сродствен злобе.

Вотще охоч до перемен рожденный в городе Козлове таинственный эксперимент.

Люблю: с оградою бодаясь, привет козы меня узнал.

Ба! Я же в город собиралась!

Придвинься, Киевский вокзал!

Ни с места он... Строптив и бурен талант козы — коз помню всех.

Как пахнет яблоком! Как Бунин «прелестную козу» воспел.

Но я — на станцию, я — мимо угодий, пасек, погребов.

Жаль, электричка отменима, что вольной ей до поваров?

Парижский поезд мимолетный, гнушаясь мною, здраво прав, оставшись россыпью мелодий в уме, воспомнившем Пиаф.

Что ум еще в себе имеет?

Я в город ехать собралась.

С пейзажа, что уже темнеет, мой натюрморт не сводит глаз.

Сосед мой, он отторгнут мною.

Я саду льщу, я к саду льну.

Скользит октябрь, гоним зимою, румяный, по младому льду.

Опомнилась руки повадка.

Зрачок устал в дозоре лба.

Та, что должна быть глуповата, пусть будет, если не глупа.

Луны усилилось значенье в окне, в окраине угла.

Ловлю луча пересеченье со струйкой дыма и ума, пославшего из недр затылка благожелательный пунктир.

Растратчик: детская копилка — все получил, за что платил.

Спит садовод. Корпит ботаник, влеком Сиреневым Вождем.

А сердца брат и обитатель взглянул в окно и в дверь вошел.

Душа — надземно, надоконно — примерилась пребыть не здесь, отведав воли и покоя, чья сумма — счастие и есть.

–  –  –

Закат дымами шевелит.

Стареет год, вчера лишь новый.

Над фабрикою «Большевик»

висит румянец нездоровый.

Корпит кирпичный храм сластен, пресытив рты, измазав щеки детей чей диатез влюблен в красу фольги, в услады елки.

Где выдох приторный трубы и всех меньшинств и кислорода — соперник, несколько, увы, подташнивает пешехода.

Но любит он, какой ни есть, свой праздник.

Все неповторимо:

он сам, хоть он слегка нетрезв, и фабрики угрюмой имя, и весь район, где Правды в честь зовется улица игриво.

–  –  –

Стоял туман, в котором слепнет посох и лиходея вязнет вялый нож.

Восставшая, прочна на ощупь плоскость, скрывающая: день она иль ночь.

Вот было что: ничто не наступило или ничто настало — что за ним.

Растяпа-плотник не подвел стропила под небосвод, опавший на залив.

Вчера был вторник, люди говорили.

Как разберусь с бездневья чередой?

Пожалуй, так: мы вторника руины возьмем себе и наречем средой.

Схитрим и по невидимому следу войдем в четверг и утро обновим.

Мрак откликаться не желал на «среду»:

не помещался в схему аноним.

Мой домик малый был в незримость замкнут.

В условном замке всякий свет погас.

И только кот дремотно-зорким зраком разумно тратил фосфора запас.

Я знала: электричество строптиво, за что его и невзлюбил ремонт.

Я, вчуже: сколько времени? — спросила у явного отсутствия времен.

*9 Будильник мой давно был невменяем и жил по усмотреныо своему.

Его могла б я обойти вниманьем, но вздорным звоном он вредил уму.

Вдруг оживился телефон разбитый — соперник съединенья голосов.

Предмет, воображенье поразивший, удостоверил: ровно ноль часов.

И впредь, не опасаясь повториться, он охранял незыблемость ноля.

Рассудок — сам затворник и темница — стал намекать, что вождь его — не я.

Бубнил, что тем и этим полушарьем он криво сгорблен и стеснен весьма, но одолеет должным прилежаньем двумерное узилище ума.

Что он клаустрофобии недугом давно казним, что мне его не жаль:

я не слежу за сквозняком, надувшим в отверстья слуха вредоносный жар.

Мне нравилась бунтовщика повадка — пусть прочь идет, взяв заячий тулуп, тем боле что должна быть глуповата та, в честь которой он бывал не глуп.

Мой посторонний разум самовольно витал, не сжатый ни в каких тисках.

Я принялась за чтенье Сименона, свечи огарок чудом отыскав.

Что я теперь? Его же измышленье и, стало быть, не измышлять вольна.

Что может быть отрадней и свежее морщиною не раненного лба?

А то — в себя, словно в глухой колодец, гляжу, покуда глаз не изнемог, и встречно смотрит Изнутри уродец — раденьем тщетным изнуренный мозг.

Что, кстати, с ним, промозглость обнажившим?

(Кот дыбил шерсть на говорливый жар.) Ах, вот что: он поверженным Нижинским в лечебнице себя воображал.

Он осмеял докучливую просьбу опомниться: ничто не устрашит умеющего превратиться в розу, чей стебель сломлен и кровоточит.

Ничтожна новых прорастаний робость, их неуклюжыо не тягаться с ним.

Та, для кого он принял розы образ, пусть без видений в старом кресле спит.

Я стала привыкать к его капризам, и, даже если бред его правдив, растения страдающего призрак — родим и здесь пребудет невредим.

Да, угодил он из огня в полымя.

Я — не в себе, он — не во мне, но где?

Его бессвязных вымыслов поимка была моим занятьем в темноте.

Таких примерно:...Близится премьера.

Восхода выход — траурный дебют.

Рот мертвой розы говорит про небо, что небо — труб и кочегаров труд.

Душе угодно, чтоб, взлетев, померкла.

Но выпорх крыл добудут и добьют алмаза сглаз, в петлице бутоньерка.

— В шлафрок одет и в шлепанцы обут, ты кто таков? Вот ложка и тарелка.

Звон оловянный — к завтраку зовут.

— Но завтрак — завтра? Где же взять терпенья, столь нужного для достиженья утр?

Когда больных тревожили звонком, дабы прервать глотком или зевком их пренья и паренья исступленья, Карсавиной к нему склонились перья.

Ей подвиг — слезы скрыть — не удавался.

Она его звала, как прежде: Ваца...

Не видели, чтоб он разволновался.

Он объявил, что с нею незнаком.

Он продолжал: что проку сыпать бисер в бинокль, в лорнет, в монокль на желваке.

Поступок мышц, всевластных и всебыстрых, закручен в узел в плоском животе.

Как распрямить несбывшийся избыток согбенных сил зародыша в желтке.

Прыжок возбранный сам себя превысил:

хлад облака остался на щеке.

Ум одолел: он действие приблизил к черте, которой нет в простом житье.

Что делать дале любопытным линзам?

Нет зрителей у главного жетте.

Он прикорнул, устав от монолога.

Себя он розой ощущал неловко.

Нет, он себя не знал немолодого.

Он слишком молод, только слишком долго.

Виденье он, которое' не в силах все время знать, как мучится душа.

— А все же где Карсавина? — спросил он.

Ему сказали, что она ушла.

Меж тем с меня тянули одеяло.

Сияло так, что — не стерпеть со сна.

Ко мне пришла сестра-хозяйка Алла, всех сущих здесь хозяйка и сестра.

Сказала Алла: — Спите больно сильно.

Я всполошилась: спят мои да спят.

— А много ль нас? — в тревоге я спросила.

— Премного: вы и кот-розовопят.

Уж Алла чай по чашкам разливала.

Кот думал: надо ль покидать диван.

Давненько я кота подозревала в заумственных и хитростных делах.

Кот Васька был заметная персона.

Никто не знал, о чем он помышлял.

Кот, мною почитаемый особо, был к людям строг и терпелив к мышам.

— Скажите, Алла, нынче день недели какой? И не было ли безымянных дней? — Она смеялась: — Вы в своем уме ли?

— Не думаю, — я отвечала ей.

23.

— А правда ль, что стоял туман великий и всей округой нашей завладел и снег, с небес невиданно валивший, морочил и сбивал с пути людей?

— Да нет, слегка туманилась погода, собрался, да не сбылся снегопад.

Сейчас — тепло. Для лыжного похода из школы отпустили всех ребят.

Пойду. А вы не захворали часом?

Вы с Васькой не рассиживайтесь тут.

О т дома далеко не отлучайтесь.

Пора, однако: к завтраку зовут.

Но вот что было странно и не просто:

передо мною, на краю стола, горючая горячечная роза стояла скорбно в зелени стекла.

Я вышла.

Отрясая снег с лопаты, румяный дворник мрачно произнес:

— Ни вьюга, ни туман не виноваты.

Возвел на них напраслину прогноз.

Пес ради шутки на кота бросался.

Вмешался дворник: — Цыц! Нишкни, борзой.

Ни в чем не виноватое пространство в глазах стояло прочною слезой.

В ресницах с нерастаявшей снежинкой народ вокруг смеялся и сновал.

Я думала: как тосковал Нижинский, как тосковал, как страшно тосковал.

–  –  –

Я с Елкой бедною прощаюсь:

ты отцвела, ты отгуляла.

Осталась детских щек прыщавость от пряников и шоколада.

Вино привычно обмануло полночной убылью предчувствий.

На лампу смотрит слабоумно возглавья полумесяц узкий.

Я не стыжусь отверстой вести:

пера приволье простодушно.

Все грустно, хитроумно если, и скушно, если дошло, ушло.

Пусть мученик правописанья, лишь глуповатости ученый, вздохнет на улице — бесправно в честь «правды» чьей-то нареченной.

Смиренна новогодья осыпь.

Пасть празднества — люта, коварна.

В ней кротко сгинул Дед-Морозик, содеянный из шоколада.

Родитель плоти обреченной — кондитер фабрики соседней (по кличке «Большевик»), и оный удачлив: плод усердий съеден.

Хоть из съедобных он игрушек, нужна немалая отвага, чтоб в сердце сходство обнаружить с раскаяньем антропофага.

Злодейство облегчив оглаской, и в прочих прегрешеньях каюсь, но на меня глядят с опаской и всякий дед, и Санта-Клаус.

Я и сама остерегаюсь уст, шоколадом обагренных, обязанных воспеть сохранность сокровищ всех, чей царь — ребенок.

Рта ненасытные потемки предам — пусть мимолетной — славе.

А тут еще изгнанье Елки, худой и нищей, в ссылку свалки.

Давно ль доверчивому древу преподносили ожерелья, не упредив лесную деву, что дали поносить на время.

Отобраны пустой коробкой ее убора безделушки.

Но доживет ли год короткий до следующей до пирушки?

Ужасен был останков вынос, круг соглядатаев собравший.

Свершив столь мрачную повинность, как быть при детях и собаках?

Их хоровод вкруг злых поступков состарит ясных глаз наивность.

Мне остается взор потупить и шапку на глаза надвинуть.

Пресытив погребальный ящик для мусора, для сбора дани с округи, крах звезды блестящей стал прахом, равным прочей дряни.

Прощай, навек прощай. Пора уж.

Иголки выметает веник.

Задумчив или всепрощающ родитель жертвы — отчий ельник.

Чтоб ни обертки, ни окурка, чтоб в праздник больше ни ногою — была погублена фигурка, форсившая цветной фольгою.

Ошибся лакомка, желая забыть о будущем и бывшем.

Тень Елки, призрачно-живая, приснится другом разлюбившим.

Сам спящий — в сновиденье станет той, что взашей прогнали, Елкой.

Прости, вечнозеленый странник, препятствуй грезе огнеокой.

Сон наказующий — разумен.

Ужели голос мой пригубит вопль хора: он меня разлюбит.

Нет, он меня любил и любит.

Рождественским неведом елям гнев мести, несовместный с верой.

Дождусь ли? Вербным Воскресеньем склонюсь пред елью, рядом с вербой.

Возрадуюсь началу шишек:

росткам, неопытно зеленым.

Подлесок сам меня отыщет, спасет его исторгшим лоном.

Дождаться проще и короче Дня, что не зря зовут Прощеным.

Есть место, где заходит в рощи гость-хвоя по своим расчетам.

На милость ельника надеюсь, на осмотрительность лесничих.

А дале — Чистый Понедельник, пост праведников, прибыль нищих.

А дале, выше — благоустье оповещения: — Воскресе!

Ты, о котором сон, дождусь ли?

Дождись, пребудь, стань прочен, если...

что — не скажу. Я усмехнулась — уж сказано: не мной, Другою.

Вновь — неправдоподобность улиц гудит, переча шин угону...

У этих строк один читатель:

сам автор, чьи темны намеки.

Татарин, эй, побывши татем, окстись, очнись, забудь о Елке.

Автомобильных стонов бредни...

Не нужно Елке слов излишних — за то, что не хожу к обедне, что шоколадных чуд — язычник.

–  –  –

I. Синяя арка Когда Корытов арку возводил (детдом ему отец, а матерь — лихо), мне арки цвет иль действия светил навязывали имя Метерлинка.

С Корытовым нас коротко свело родство и сходство наших рукоделий, и без утайки, каждый про свое мы толковали на задах котельной.

Мое занятье не давалось мне.

Корытову противилась пластмасса.

Рассвет синел в моем пустом окне.

В худом ведерке синий цвет плескался.

Какой триумф желали увенчать Корытов — аркой, бренной и фатальной, а я — издельем вымысла в ночах, — для нас обоих оставалось тайной.

На кухне незлобивый пересуд решал: зачем с Корытовым мы дружим?

Но арки — не всемирен ли абсурд, всех съединивший слабым полукружьем?

З1 Перо не шло, Корытов кисть ронял, и, наблюдая исподволь за нами, в игру вступали флейта и рояль — в том доме обитали музыканты.

Заслышав их, являлась мысль уму:

мираж не затруднителен, не так ли?

Разъятому и сирому всему не в тягость будут своды синей арки.

И, может быть, немало бесприютств утешатся под призрачным покровом.

Перо воспишет, звуки воспоют, лоб озарится измышленьем новым.

Был остов арки бледен и раним, чем умилял смешливую окрестность.

Пока, пожалуй, только Метерлинк решился заглянуть в ее отверстость.

Пока Корытов занят был трудом, я шла гулять. Уже залива всплески твердели. Рядом громоздился дом — ровесник, кстати, знаменитой пьесы.

Синей синиц не обитало птиц поблизости. Но птица флюгер-символ воссевшая на деревянный шпиц, поскрипывала, отливая синим.

В осьмом году построен для услад, охочий до гостей и фейерверков, дом-старец превратился в детский сад эпохи гнев стерпев и опровергнув.

В былые дни — какие кружева вверх-вниз неслись по лестницам парадным?

Какая жизнь предсмертно здесь жила при играх бриза с флюгером пернатым?

Залив держал Кронштадт над синевой.

Цвела витражных стекол филигранность.

Пил кофе на террасе Сапунов, вещуньи-гущи не остерегаясь.

Еще четыре года у него до дня, когда Блок отвечал так строго.

Пока ладью во мглу не унесло, четыре года — как огромно много.

Я жадно озирала скромный миг, чьи продолженья скрытны и незримы, на что и намекал не напрямик дом, обращенный в бедные руины.

Стыл детский сад, покинутый детьми.

В угодьях слез наследством населенных, Фирс-Насморк брел средь беспризорной тьмы — изгой-избранник алых носоглоток.

Я удивлялась прибыли тоски, игрушку позабытую всего лишь заметив (здесь, в строке, — укус осы и перерыв, оброненный совочек).

Утрату детской ручки описать не удалось: поры предзимней дивность — оса, со сна проведав слово «сад», над вздутьем кисти пристально трудилась.

Рука опухла. День клонил ко сну.

Строку б исправить — да оса мешала.

Не прогнала я острую осу — как вспыльчивый привет от Мандельштама.

Явившийся из отчужденных звезд, отринул все, что знаю и рифмую, — «Вооруженный зреньем узких ос, сосущих ось земную, ось земную...»

Я погасила лампу и спала, диктант нездешний записав в тетрадке.

Откуда бы ни донеслись слова, я их сочла наитьем синей арки.

...С утра Корытов, отрицавший власть, схватился с бригадиром-моралистом.

Туманилась и распадалась связь строенья с непричастным Метерлинком.

Мы оба были с ним посрамлены.

Чурались букв строптивые страницы.

Корытов красил синим валуны — со зла иль в честь недостижимой птицы.

Пока на арку тратилась казна и брег залива становился синим, мою судьбу возглавила Коза, весьма ее возвысив и усилив.

II. Отступление о Козе Всем известно уже: это было, когда строил синюю арку Корытов.

На крыльце на моем возбелела Коза, с грязью долгих дорог на копытах.

Увидав, каковы ее стать и краса, сочинители музык вскричали:

— Все мы — слуги твои! Княжь над нами, Коза!

Не оставь нас в беде и печали.

Нам наскучил бемоль, нам диез надоел, мы к ногам твоим сложим клавиры.

Но капусты тебе не грозит недоед и достанет десертной ковриги.

Стал блистателен день, стали люди не злы, все исполнилось музыки дивной.

Есть у Бунина образ подобной козы, изумительной и трагедийной.

На крыльце полнолунно мерцала Коза, но порой, по прибрежной дороге, отражая закат, несказанно красна, шла со мною Коза в Териоки.

Одинаковы были у нас имена:

удручен синевой производства, если зодчий Корытов окликнет меня — для начала Коза отзовется.

Разъяренный, явился начальник Козы:

привязал ее к велосипеду и повлек в направленье домашней грозы, но не смог поборот непоседу.

Вновь Коза на моем утвердилась крыльце.

Сник хозяин ее одичавший.

Спать ложилась Коза, и, созвучно Козе, сотрясался мой домик дощатый.

Становилась Корытова арка синей.

Снег был ранен сугробами марта.

Мы бродили под аркой с Козою моей, как заблудшие призраки МХАТа.

Наш с Козою союз всем на радость крепчал но ученое сердце предзнало, что любовь непреложно венчает печаль:

сборы, сумерки, запах вокзала.

Нрав Козы стал злокознен и рог не ленив.

Безутешно воспомню сегодня, как прощалась с брадатостыо козьих ланит и с талантом ее своеволья.

Был ужасен отъезд, разрывающий нас.

Вечно быть мне пред ней виноватой.

Горе жизни моей — вопрошающий глаз, перламутровый, продолговатый.

Я, расплакавшись, ехала в Зеленогорск.

Козья прыть догоняла автобус.

В скорый поезд пускать не дозволено коз.

Так кончается грустная повесть.

Нааьаждепия в Куоккале Вот мимо хвойных дюн и хмуро-хворых здравниц, блистая и смеясь, летит беспечный гость.

Куоккале моей не чужд сей чужестранец, но супится вослед ему Зеленогорск.

Народец наш не зол, не то ему завидно, что путник здрав умом, пригож, богат, любим.

Обидно, что не зря он мчится вдоль залива.

Мы ж попусту стоим и на замок глядим.

Его влечет бокал с напитком можжевельным.

Соломинку возьмет хозяин финских вод.

А тут измучен ум сомненьем ежедневным:

то ль вовсе нет ее, то ль кончится вот-вот.

Потупится пред ним угодливость балета.

Нам это — тьфу! У нас — свое па-де-труа.

Кленовый лист за ним взметнулся раболепно.

Я этот лист потом в грязи подобрала.

За быстролетность миль унылость верст тягучих он держит... — Не замок загадочен, а то, что продавец — внутри, и с нею Колька-грузчик.

— Какой? — Коляй с бельмом, с наколкой «Бельмондо».

Чу! До-диез стекла и тремоло кларнета (Стравинский). Милый яд — вот льется, вот замолк.

Там самобраный стол накрыт на два куверта.

— Открой! — Еще чего! — ответствует замок.

— Знай, Клавка: этот миг, когда ни с чем ушли мы, еще припомнишь ты, варимая смолой!

Опрятные крыла вдоль.родины-чужбины влекущей, поспешай в град, не скажу: какой.

Град, не скажу: какой, у сердца есть сноровка во сторону твою отсель глядеть с тоской.

Меж мною и тобой в чем сила приворота?

Мне с ней не совладать, град, не скажу: какой.

Я расточаю дни на вольные хожденья, их цель сокрыта в них, пока брожу окрест.

Но все ж и у меня свои есть наслажденья.

Да, наслажденья есть. Вот скромный их реестр.

IV. Домик Влиятельных вблизи диезов и неврозов, чьи зябкие крыла летают налегке, люблю мой кроткий герб, мой слабоумный розан в обоях на стене и в ситце на окне.

Живу себе, привет нехитрого дизайна доверчиво приняв и пылко возлюбив.

Давно меня страшат дерзанья, притязанья.

А мой цветочек — ал, убог и незлобив.

Навряд ли мой сюжет покажется кому-то заманчивым, но я считаю за триумф, что птичьей толчеей наполнена кормушка.

(Клянется кот, что он — не зряч, не востроух.) Прилягу на диван — кот мне на грудь ложится, целебно усмирив тахикардийный бег, как если бы на нас не зарилась ошибка сварливых новостей и неизбывных бед.

Круг кошек здесь широк и в дружестве не робок.

Пристрастья их сердец прочны и не просты.

Их путь сокрыт в снегу, зато поверх сугробов возводят вертикаль и движутся хвосты.

«До» — «ми», рояль, где «ре»? Потеряно, продуто утрачено тройной трепещущей трубой.

Водопровода трюк: утробное профундо.

До-мик, на миг я спасена тобой.

Свет лампы возожжен. Сокрытый смысл нашептан.

В два цвета Дебюсси — черно-бело в окне.

Дарован домик мне, как если бы Нащокин был милостив ко мне. Точнее: и ко мне...

V.

Ветреная осень Стояла осень счастья моего, верней — неслась, нас к северу сдувало:

купальщиков, которым море — по колено, — с моря, лежебок — с дивана, и Репино о скалы Монрепо разбилось бы, но руки воздевала подвижница Музея, небосклон моля, чтоб раритеты не рассеял.

Клин экскурсантов, дик и невесом, к надземным приноравливался сферам.

Сам знаменитый самобраный стол возглавил вихрь, влекущий нас на север.

Стол-сумасброд, что потчевал невроз элиты видом быстролетной снеди, на этот раз с народом жил не врозь и родственно вращался в лад со всеми.

Гуськом стоявший, взмыл Зеленогорск — об очереди спорили соседи.

В условьях неба очередь важна для упасенья сирой единицы.

В земной зиме в нее водворена промозглость наша, как в пары теплицы.

Нестройность стаи опекла она умом периодической таблицы.

Полета вождь — сотрудница «Пенат»

изрядно знала репинскую тему.

Купальщик моря кротко ей пенял, что не натурщик он и зябко телу, да и в Музее он не мог понять жить в здравом хладе Репина затею.

По счастью, встречный ветер налетел.

В надежде, что прилавок одолеем, снижались мы все круче и смелей.

Встав в очередь, теснима единеньем, вновь в должном месте я, как элемент в системе, что содеял Менделеев.

Котомку отворив, невдалеке, не чуждый общих чаяний корыстных, с высокомерной тайною в лице, нас, усмехаясь, озирал Корытов.

«Эх, времена!» — он думал, как и все, мне не доверив помыслов сокрытых.

VI. Светает Седьмой в исходе час, и можно обозреть согласье меж окном и синим томом Блока.

Извне глядит рассвет на милый образец:

не слишком ли сине? а так — не слишком блекло?

Лилового чуть-чуть добавить ли? Скорей!

Срок малый отведен для сотворенья месив.

Вот для чего со мной пришелица — сирень персидская, и с ней помолвлен полумесяц.

Махровой гущины высокородна спесь, и солнце, припоздав, ее не одолело.

Дом с башней за окном еще не зрим, но есть:

шпиль разрывает мрак, как при грозе в Толедо.

Луч желтый привнесен в угрюмую зарю.

В избытке цвета нет излишка и огреха.

На сбывшийся рассвет устало я смотрю — как бы на свой шедевр задумчивый Эль Греко.

VII. Окрестности Где имени старухи Изергиль дворец воздвигнут пышно-худосочный, люблю бродить. Не вовсе извратил Палладио заветов буйный зодчий, но скромность кватроченто превзошел, ей навязав барочные ужимки.

Догадкой созерцатель поражен и восклицает: — Я не на чужбине, не близ Виченцы! — Где же? — Где-то здесь, где надобно, в округе анонимной.

— Зачем же, в паллий невпопад одет, стоит певец старухи знаменитой?

И гипсу зябко в этакую стынь.

Больное изваяние согрето моей привычкой сообщаться с ним — вблизи залива, да, но не в Сорренто.

Строение возведено давно для утомленных членов профсоюза.

Их отдых скуп: кино и домино, тайком — вино. Все кротко, простодушно.

Но есть и клуб для маленьких торжеств:

обнимка танцев услаждает будни.

В названье клуба: красной краской в жесть — уныло вписан мрачный вестник бури.

Присутствует лечебница — она сама хворает в стылых коридорах.

Сердешная, она наречена в честь Данко, так придумал кардиолог.

Но, знать, устройство наше таково:

все к сердцу припеклось и приболело.

Мое в залив глядящее окно уверено, что вперилось в Палермо.

Дух италийский — не новинка здесь.

Да, Рима нет, но это поправимо.

Неподалеку санаторий есть, зовется он: «Джузеппе ди Марино».

Я думаю порой: кто сей морской?

Душою мягок и в сужденьях резок, любил ли граппу? Мучимый тоской, должно быть, о всеобщем счастье грезил?

Что ж, он отчасти своего достиг.

Прислуга санатория сварлива, но жалостлива к жажде душ простых в буфете у Джузеппе выпить пива.

Добившись утешительных глотков, уст благодарность прямо говорила:

— Хоть мы не знаем, кто он был таков, но в чем-то прав Джузеппе ди Марино. — Брожу средь перелесков и лощин.

Ко мне привык люд местный и приезжий.

Иду домой и вижу, снег лежит на синей арке, несколько осевшей.

Все в радость мне: и веник на крыльце, и домика возлюбленная малость, и снег, что тает на моем лице, прохладен, как новехонькая младость.

VIII. Поездка в Зеленогорск На остановке собрался народ.

Его возбуждает дорога.

Автобусы следуют в Зеленогорск, их два, но замешкались оба.

Собравшийся в школу, скажи, педагог:

как выбрать точнее и тоньше?

Мне двести одиннадцатый подойдет, но двести двенадцатый тоже.

Приблизились вместе, и тесно уже калошам, заплатам, прорехам.

Мне двести одиннадцатый по душе — как будто в нем Питер приехал.

Не весь и не сам, но послал, сколько мог, даров: за чугунной решеткой видение сада и Аничков мост, в стекле лобовом отраженный.

Но мне — пятьдесят километров всего до них, если ехать обратно.

Меж тем над заливом совсем рассвело.

Автобус до цели добрался.

По Зеленогорску неспешно хожу вдоль луж и асфальтовых кочек.

Заветный мой град в отдаленье держу и рыбу скупаю для кошек.

В киоске воды попросила стакан с гостинцем Полюстрова скушным.

Казалось: какой-то другой истукан стоял, озирался и слушал.

И кто он — не знал ни один документ.

Во лбу расплылось и погасло.

Всего-то спросили его: — Вы за кем? — а он отвечать испугался.

Хотел оттеснить его рыбный отдел, да заступилась кассирша.

Милиции глаз на него поглядел — не зло, просто так покосился.

Уборщица, с рыбьим борясь серебром, прошла, чешую выметая, и продавщица, взмахнув топором, порушила глыбу минтая.

Тому, кем я стала, казались страшны от рубки озябшие руки.

Он тупо уставился в рыбьи зрачки, закрытые наледью муки.

Да кто он такой — этот пришлый чужак, залетная сирая птица?

И где его хладный подвал иль чердак, где он без прописки ютится?

Иль спит он тайком под вокзальной скамьей, обманщик законов и правил?

Он изгнан с работы, отвергнут семьей и алиментов не платит.

Зачем он направился в универмаг?

Приказчик был сух и надменен, когда он бессвязцо его уверял, что сделать покупку намерен, а именно: пуговицу приобресть желает он — время настало.

Просимое выдал ему продавец, что было любезно и странно.

Румяная тетка смеялась над ним, мальчонку пожарче закутав:

— Вот это обнова! — Он ей пояснил:

— Еще и не то мы закупим.

В толкучке, видать, полегчало локтям:

он вел себя вольно, речисто.

Рояль он оглядывал, «Красный Октябрь», но тронуть его не решился.

Ему перерыв на обед помешал.

Добычливой публикой сдавлен, он вышел. Нечаянно он помышлял о граде печальном недальнем.

В пятидесяти километрах всего...

Не слишком ли дерзко, что — рядом?

Свободою: медлить — мосты развело меж градом, столь близким, и взглядом.

Он вышел. Не вовсе он был нелюдим:

сплотились мы и не расстались.

Мне стало заметно, что мною любим — мной бывший отчасти — скиталец.

Присвоенный образ прижился ко мне.

Пространных снегов обитатель, я — ровня всем сущим на этой земле и пуговицы обладатель.

А что до туманов моей головы, — погодой ободрены зимней, в очередях, в толчее голытьбы, они — многодумней и зримей.

Удача поездки моей — не мала, юдоль отвергаю иную.

— Здорово! — Корытов окликнул меня.

Мы с ним завернули в пивную.

А там — доставало услад и прикрас, в дыму вдохновенье витало.

Корытов же был в телогрейке — как раз ей пуговицы не хватало.

Сгодился подарок, какой-никакой, для пущей красы телогрея.

Вдруг мной овладел совершенный покой впервые за долгое время.

Жаль — надобно на остановку идти.

Что ж, наши поклажи не тяжки.

Нам двести одиннадцатый по пути и двести двенадцатый также.

Автобус удобен, помимо всего, и тем, что внушает автобус к случайным соседям любовь и родство и к добрым деяньям готовность.

Ум кошек явлению рыбы внимал.

Гуляла метель по равнинам.

С Корытовым мы разошлись по домам.

А пуговицу — уронил он.

–  –  –

Кгк если бы добрейший доктор Боткин и обо мне заране сожалел, предавшись Солдатёнкова заботам, очнулся жизни новичок-жилец.

Занесся мозг в незнаемых потемках.

Его надменный, замкнутый тайник вернул великосердый Солдатёнков в свои угодья — из своих иных.

Все тот же он: докукою почета, тщетой хвалы поныне не влеком, коль так же он о бедняках печется, душе его есть воздыхать о ком.

Как, впрочем, знать? В тех нетях, где была я, на что семь суток извели врачи, нет никого. Там не было Булата.

Повелевает тайна тайн: молчи!

Пульт вен и пульсов все смешал, все спутал.

В двух полушарий холм или проем пытался вникнуть грамотей-компыотер — двугорбие дурачилось при нем.

Возглавье плоти, гость загадки вечной, живет вблизи, как нелюдим-сосед, многоученый, вежливый с невеждой, в заочье глядя, словно мне вослед.

Его попытка затесаться в луны — примерка? примирения пример?

Ему вторженья в глушь небес не любы.

Он выше был. Он изучил предмет.

Не ровня мы. Он истязаньем занят:

внушать вискам неравновесья крен.

Он прав. На грех делиться крайним знаньем запрет наложен, страшно молвить: Кем.

Мозг — не сообщник помыслов о мозге.

Ниспосланную покидать кровать — чрезмерно, как вздыматься на подмостки иль в браконьерах Марса пребывать.

Занятье уст — то пища, то зевота.

Но им неймется, им препона есть обмолвиться, как высший миг зовется:

стерпеть придется, но нельзя воспеть.

Бел белый свет. Бела моя палата.

Темнеет лоб, пустынен и угрюм.

Чтоб написать: «...должна быть глуповата», как должен быть здоров и строен ум.

Мой — не таков. Неодолимой порче подверг мой разум сглаз ворожеи.

Но слышится: а ты пиши попроще.

...И дух смиренья в сердце оживи...

II. ОТСТУПЛЕНИЕ О БИТОВЕ

/Согда о Битове... (в строку вступает флейта) я помышляю... (контрабас) — когда...

Здесь пауза: оставлена для Фета отверстого рояля нагота...

Когда мне Битов, стало быть, все время...

(возбредил Бриттен, чей возбранен ритм строке, взят до-диез неверно, но прав) — когда мне Битов говорит о Пушкине... (не надобно органа, он Битову обмолвиться не даст тем словом, чья опека и охрана надежней, чем Жуковский и Данзас) — Сам Пушкин... (полюбовная беседа двух скрипок) весел, в узкий круг вошед.

Над первой скрипкой реет прядь Башмета, удел второй пусть предрешит Башмет.

Когда со мной... (двоится ран избыток:

вонзилась в слух и в пол виолончель) — когда со мной застолье делит Битов, весь Пушкин — наш, и более ничей.

Нет, Битов, нет, достанет всем ревнивцам щедрот, добытых алчностью ума.

Стенает альт. Неможется ресницам.

Лик бледен, как (вновь пауза) луна.

–  –  –

77рочла я бредни об отлучке мозга.

(Исподтишка мозг осмеял листок.) Где бы мое отсутствие ни мерзло, вновь бытия порозовел восток.

Никчемен мой исповедальный опус:

и слог соврал, и почерк косолап.

Что он проник в запретной бездны пропасть — пусть полагает храбрый космонавт.

Какого знанья мой возлет набрался, где мертвенность каникул проводил, — сокрыто. Не прощают панибратства обочины созвездий и светил.

Добытое заумственным усильем надзору высших сил не угодит.

Словам, какими преподобный Сирин молился Богу, внял еще один — любви всепоцелуйная идея, зачем он так развязно не забыт?

Как страшно близок День его рожденья!

Что оскорблен — ужасней, чем: убит.

«Пустынники и девы непорочны»

не отверзают попусту уста.

Их устыдясь, хочу писать попроще, предслыша, как поимка непроста.

В больничной койке, как в кроватке детской, проснуться поздно, поглядеть в окно, «Мороз и солнце, — молвить, — день чудесный», и засмеяться: съединил их кто — не ведает девчонка-санитарка, сама свежа, как солнце и мороз, которые так щедро, так недавно ей суждены надолго, но поврозь.

Солнцеморозным личиком любуясь, читаю в нем доверье и вопрос.

Что плох мой стих — забуду, в нем забудусь, как девочка, он беззащитно прост.

Лишь гению звериному не в новость ничто не принимать за простоту:

и краткое забвение должно быть настороже, на страже, на посту.

В целебном охранительном постое жизнь тайно длит и нежит свой недуг.

Писать и знать: все прочее — пустое, не спать в ночи, снотворный яд надув.

Еще меня ласкала белостенность, сновал на белых крыльях персонал.

Как мне безгрешной радости хотелось!

Мне — долгий грех унынья предстоял.

В отлучке бывший — здесь он или там он, зачем он мне? Скончанье дня отбыв, мороз — стал холод, солнце смерклось в траур.

Сердцебиенья и строки обрыв.

I V. ПОСВЯЩЕНИЕ ВО СЛЕД

–  –  –

Вот так все было: как в поля и рощи в больничный двор я отсылала взор, писать желая простодушно-проще, но затрудненье заключалось в том, что разум истерзало измышленье о нем же — он иначе не умел.

Затылка сгусток, тягостный для шеи, пустым трудом свой усложнял удел.

И слабый дар — сородственник провидцев, мой — изнемог и вовсе стал незряч.

Над пропастью заманчивой повиснув, как он посмел узнать, а не предзнать?

Нет, был в нем, был опаски быстрый промельк — догадок подсознания поверх.

Мой организм — родня собакам — понял, почуял знак, но нюх чутья отверг.

Отверг — и мысль не утемнила вечер, когда висками стиснутый мотив наружу рвался, понуканьем вещим мой лоб не запрокинув для молитв.

Вдруг — сосланный в опалу телевизор в стекле возжег потусторонний свет.

В нем — Петербург, подъезд, бесшумный выстрел.

Безмолвна смерть и громогласна весть.

Зрачков и мглы пустыня двуедина, их засухе обычай слез претит.

Дитя и рыцарь мне была родима.

Сквозил меж нами нежности пунктир.

Мы виделись. Последний раз — в июне.

От многословья, от обилья лиц мы, словно гимназистки, увильнули, к досаде классной дамы — обнялись.

Рукопожатье и объятье — ощупь добра и зла.

Не спрошенный ответ встревожит кожу, чей диагноз точен:

прозрачно-беззащитен человек.

Как близко то, что вдалеке искомо:

ладонь приветить и плечо задеть.

(Сколь часто обольстительна истома:

податель длани — не вполне злодей.) Там, сторонясь лукавств и лакомств зала где обреченность праздновала власть, она мне так по-девичьи сказала:

— Я вышла замуж... — — Поздравляю Вас!

Никчемной обойдясь скороговоркой, пригубила заздравное питье.

А надо бы вскричать: — Святой Георгий (он там витал), оборони ее! — По-девичьи сказала и смутилась.

С таким лицом идут в куртины, в сад.

В ней юная застенчивость светилась, был робко ласков и доверчив взгляд.

5б Разросся миг: незвано и нехитро глухой мне возмерещился уезд:

шаль потеплей и потемней накидка, и поскорее — прочь из этих мест!

Тогда ли промельк над-сознанья понял, что страшно вживе зреть бессмертный дух?

Еще страшней, что счастие и подвиг — и встретятся, да вместе не пойдут.

Подсказке упомянутой опаски заране проболтаться было жаль.

С колечком обручальным — в лютой пасти возможно ль долго ручку продержать?

Срок предрешенный загодя сосчитан.

Заманивать обжору калачом иль охранять сверканьем беззащитно — мишень зазывна, промах исключен.

Что с отомщеньем разминется нечисть — мне скушно знать, не интересно знать.

Занятие и служба сердца — нежность, ей недосуг возмездье призывать.

Июньский день любовью глаз окину из пустоты моих декабрьских дней.

Услышит ли, когда ее окликну?

До сей поры я льну и лащусь к ней.

Смерть — торжеству собратна, соволшебна.

Избранника судьба не истекла.

Сюжет исполнен стройно, совершенно, и завершен — как гения строка.

V. СЮЖЕТ В году родившись роковом, не ведает младенец скромный, что урожденья приговор — близнец и спутник даты скорбной.

Не все ли сделались мертвы, не все ли разом овдовели, пока справлял разбой молвы столетний юбилей Дуэли?

Едва зрачок возголубел дитяти розных одиночеств, кто населяет колыбель — уже разглядывал доносчик.

Сей дружелюбный душегуб — всей жизни страж и раб послушный, коль самого не пришибут за леность иль на всякий случай.

Растет, глядит на белый свет избранник ласки коммунальной.

Редеет теснота соседств — их поглощает мрак фатальный.

Гнушаясь дребезгом кастрюль, в ту комнату, где жил покойник, внедряет скрытный свой костюм почти или уже полковник.

Война. Под вой сирены — бег в аид убежища. Отлучка — не навсегда ли? В новость бед влачится хладная теплушка.

Дитя умрет. Его польют живой водой, вернут обратно.

Над Красной площадью — салют.

Победа: слезы и объятья.

Все хорошо. Но пионер измучен измышленным знаньем о том лишь, как страдает негр, хлыстом плантатора терзаем.

Подросток впущен в комсомол.

Его созвездье — кроткий Овен, но физкультурник-костолом его к Бэ-Гэ-Тэ-О готовит.

Он не готов. Во тьме ночей он призрак Вия видит в окнах.

Вот избиение врачей на школьниц пало чернооких.

Все гуще, все мрачней сюжет, его герой иль сочинитель — должно быть, родом из существ, кто иль злодей, иль небожитель?

Иль некто третий — кто он есть?

Его душа вздохнуть способна, и высшей милостью небес он уцелеет, он спасется.

Он помышляет об одном:

сокрывшись в тайных упоеньях, как долго он живет в родном краю убийц и убиенных.

Как много он извел свечей тщетой полночного раденья, с опаскою предзная: Чей грядет двухсотый День рожденья.

Но сердце изнурять тоской неутолимой, ежеденной — зачем? Все сказано строкой, воспевшей дуб уединенный...

VI. МГНОВЕНЬЕ БЫТИЯ

–  –  –

Нет счастья одного — бывает счастий много.

Неграмотный, — вдруг прав туманный афоризм?

Что означаешь ты, беспечных уст обмолвка?

Открой свой тайный смысл, продлись, проговорись.

Опять, перо мое, темным-темно ты пишешь, морочишь и гневишь безгрешную тетрадь.

В угодиях ночей мой разум дик и вспыльчив, и дважды изнурен: сам жертва и тиран.

Пусть выведет строка, как чуткий конь сквозь вьюгу, не стану понукать, поводья опущу.

Конь — гением ноздри и мышц влеком к уюту заветному. Куда усидчиво спешу?

Нет, это ночь спешит. Обмолвкою, уверткой неужто обойдусь, воззрившись на свечу?

Вот — полночь. Вот — стремглав — час наступил четвертый.

В шестом часу пишу: довольно! спать хочу.

Сподвижник-кофеин мне шлет привет намека:

он презирает тех, кто завсегдатай снов.

...Нет счастья одного — бывает счастий много:

не лучшее ль из них сбывалось в шесть часов?

В Куоккале моей, где мой залив плескался иль бледно леденел похолоданья в честь, был у меня сосед — зеленая пластмасса — он кротко спал всю ночь и пробуждался в шесть.

В шесть без пяти минут включала я пригодность предмета — в дружбе быть.

Спросонок поворчав, он исполнял свой долг, и Ленинграда голос:

что — ровно шесть часов — меня оповещал.

Возглавие стола — возлюбленная лампа — вновь припекала лоб и черновик ночной.

Кот глаз приоткрывал. И не было разлада меж лампой и душой, меж счастием и мной.

За пристальным окном — темно, безлюдно, лунно, непрочной белизной очнуться мрак готов.

Уж вдосталь, через край, — но счастье к счастью льнуло, и завтракать мы шли, сквозь сад, вдвоем с Котом.

Пригожа и свежа, нас привечала Нина.

Съев кашу, хлеб и сыр я прятала в карман.

Припасливость моя мелка, но объяснима:

залив внимал моим карманным закромам.

Хоть знают, что приду, — во взбалмошной тревоге все чайки надо мной возреют, воскричат.

Направо от меня — чуть брезжут Териоки, и прямо предо мной, через залив, — Кронштадт.

Я чайкам хлеб скормлю, смущаясь, что виновна пред ненасытной их и дерзкой белизной.

Скосив зрачок ума, за мной следит ворона — ей не впервой следить и следовать за мной.

Встреч ритуал таков: вот-вот от смеха сникну...

— Вороне как-то Бог... — нет, не могу, смеюсь, но продолжаю: — Бог послал кусочек сыру — и достигает сыр вороньих острых уст.

Налюбовавшись всласть ее громоздкой статью, но всласть не угостив, скольжу домой по льду.

Есть в доме телефон. Прибавив счастье к счастью, я говорю: — Люблю! — тому, кого люблю.

Уже роялей всех развеялась дремота.

Весь побережный дом — прилежный музыкант.

Сплошного — не дано, а кратких счастий — много, того, что — навсегда, не смею возалкать.

Так помышляла я на милом сердцу свете.

Согласно жили врозь настольный огнь и тьма.

Пока настороже живая мысль о смерти, спешу благословить мгновенье бытия.

VII. ОТСТУПЛЕНИЕ О НОСИДЭ

В Элладе рождена, в Калабрии жила, где цитрусовых кущ не ведают соцветья:

что значит: флердоранж? Афин ворожея изгнаннице Афин не смела дать совета:

свечу души задуть, светильник не возжечь, не искушать жрецов, проклятий не накликать.

Не Носидэ ль свечой очнулась вдруг вот здесь, где принято ссылать в смерть иль в смертельный климат?

Тысячелетий срок для Носидэ моей не слишком ли велик? Теплыни и чужбины на хладном берегу двоюродных морей легко ль тоску сносить? — О, лучше бы убили! — так Носидэ грустит и видит ход ладей, как весть Эгейских вод, вдали белеет парус.

В папируса тайник, сокрытый от людей, свирепых любопытств заглядывает праздность.

В убежище своем так тщательный моллюск вотще спасает жизнь, столь нужную ему лишь.

Как жемчуга ловец, не я ль сейчас ломлюсь в сокровища чужих и лакомых имуществ?

Долг Носидэ — иметь лишь песиопеиье уст.

Мотив всегда один: — О, где моя Эллада!

Где тот, кто мной любим! Зачем мой челн так утл! — Стенанье продолжать не смею, и не надо.

Мой простодушный грех свечою не прощен.

Склонив ее к воде, я пристально гадала:

в честь Носидэ зачем меня ласкал почет в прельстительном краю, где Носидэ страдала.

Меж рознями времен мерцает связь родства:

и властелин гневлив, и пифии злорадны.

В Москве я родилась, в Москве произросла, но бредит ум ночной, что изгнан из Эллады.

На родине моей я родину зову, к ее былому льну неутолимым взором.

Там сорок сороков приветствуют зарю, народ благочестив, и храм еще не взорван.

Как Носидэ во сне родную видит даль, так я люблю гостить в открытке стародавней, где нежиться дано моей до-жизни дням в соседях с голубком над кружевною дамой:

уклончивой руки и влюбчивых усов сусальная давно поблекла позолота.

Здесь неуместна весть Эгейских парусов, и Носидэ моей свече не отзовется.

Что умыслом своим ваяет стеарин, как Фидий повелел и возбранил Овидий?

Свеча, а не строка, иссякнув, сотворит ей заданный урок, чей Смысл не очевиден...

VIII IX.

ПР ОЩА НИЕ С К А П Е Л Ь Н И Ц Е Й.

ПО МЫШЛ Е НИЕ О КИМР А Х

Была, звана в Милан или в Париж — уже не помню. Краткий Баден-Баден мне предстоял. — Эй, что ты говоришь? — вскричал далекий отрицатель басен.

Не взыщут пусть гордыни казино.

Обитель, что затеял Солдатёнков, — с азартом измышлений заодно.

Мой выигрыш — трофей кровоподтеков.

Что делать, если вены таковы.

Стан капельницы — строен и забавен.

Вдали от суеты и толкотни я пребываю. Чем не Баден-Баден?

Приют мой, впрочем, Боткинским зовут.

Его уклад навряд ли схож с курортом, не знающим: как сладостно зевнуть устам усталым в отдыхе коротком.

На воле жить — тяжеле и больней.

Вот — капельница надо мной склонилась.

Я возлежу и думаю о ней, превозмогая леность и сонливость.

Она легко и ладно сложена (Издалека на ум приходит Эйфель.) Отведав смерти, внове я жива, хоть смущена запретной тайны эхом.

О капельнице речь. Ее капель, длясь, орошает слабые запястья.

Ее прохладе свойственно кипеть.

Чу! чем-то чуждым организм запасся.

Так, прибыли заздравной не узнав, я в строй сооружения вникала:

то мне оно казалось при усах, то в белокурых локонах металла.

В Тарусе я дружила со столбом — давно воспет и назван: «мой Пачёвский».

Теперь воззрилась слабоумным лбом на механизм с усами иль прической.

Болезнь — для вольных вымыслов предлог.

Я с капельницей накрепко сдружилась.

Приму ее, когда она придет, за существо, за родственную живность.

Одушевив предписанный прибор, забыв пиров объятия и козни, пьет плоть моя медлительный прибой чего — не знаю, кажется — глюкозы.

Я прожила былые времена, как обреченный гонщик мотоцикла.

Догнав меня, смиренную меня прощает и лелеет медицина.

Любуясь апельсином, налитым

Италии теплом, затылок вспомнил:

чтоб ублажить целебную латынь, плод, ей в угоду, не назвать ли: р о т и т ?

Помпезным словом плод за то хвалим, что он питает зренья ненасытность.

Помнилось мне, что помыслам моим откликнулся — и засмеялся цитрус.

Люблю мою со всем, что есть, игру за тайный смысл, за кроткие приветы намеренью вонзить в меня иглу — пусть нехотя ей поддаются вены.

Бег бодрой лени шаловлив и быстр.

Пока источник капель серебрится, как просто: всех и поровну любить, в чем много выгод и немало риска...

...Но вот что странно: умыслом каким все сестры, все сиделки, санитарки, как сговорившись, прибыли из Кимр.

Приятно, но загадочно, не так ли?

Старинный, досточтимый городок, прилежный прихожанин и сапожник привнес сюда особый говорок и с милосердьем белизны сомножил.

Восславить Кимры мне давно пора.

Что я! — иные люди город знали:

он посещаем со времен Петра царями и великими князьями.

Еще имевший звание села, привык он к почитанию, к поклонам.

И вся Россия шла, плыла сюда, и двигался из дальних стран паломник.

Две Тани, Надя, Лена — все из Кимр.

Вздор — помышлять о Крыме иль о Кипре.

Мы целый день о Кимрах говорим.

Столицей сердца воссияли Кимры.

Но ныне Кимры — Кимрам не чета.

Не благостны над Волгою закаты, и кимрских жен послала нищета в Москву, на ловлю нищенской зарплаты.

Безгрешный град был обречен грехам нашествия, что разорит святыни.

Урод и хам взорвет Покровский храм, и люто сгинет праведник в пустыне.

О капельнице речь. Я отвлеклась.

Знакомы с ней две Тани, Надя, Лена.

В подательницах пищи и лекарств пригожесть Кимр спаслась и уцелела.

Я позабыть хотела, что больна, но скорбь о Кимрах трудно в сердце прятать.

Кладбищенская церковь там была и называлась: «Всех скорбящих радость».

В том месте — танцплощадка и горпарк, ларек с гостинцем ядовитой смеси.

Топочущих на дедовских гробах минуют ли проклятье и возмездье?

Начав за здравье, вдруг за упокой строка строке перечит, в даль ведома:

смешать в сусеке рифмы запасной рододендрон с наитьем радедорма.

Незваный отошлю рододендрон краям, изъятым из моих мечтаний.

На тумбочку положен радедорм тайком меня перекрестившей Таней.

Больничная свобода велика:

как захочу — смеюсь или печалюсь.

Зачем я Кимры в бредни вовлекла?

Я с капельницей плачущей прощаюсь.

Сестер усталых светятся посты.

Прощание созвучно полонезу.

Я напоследок говорю: — Прости! — постели, табуретке, полотенцу, подушке мыслей и дремотных нег, пустой тарелке с р о т и т ’а огрызком.

В мотиве слов двусмысленности нет, они не виноваты пред Огиньским.

В ночи мой почерк прихотлив, заядл.

Но все-таки — какая одинокость:

«Скорбященским» кладбищем ум занять и капельницы славить одноногость.

Привыкнув жить внутри, а не вовне, страшусь изведать обитаний разность.

Я засыпаю. Сплю уже. Во сне ко мне нисходит «Всех скорбящих радость».

X. Б О Л Ь Н И Ч Н Ы Е ШУ Т К И И Р А З В Л Е Ч Е Н И Я

–  –  –

Б. А.

Я дорожу моим уединеньем, к бумаге чаще, чем к подушке, льну, услаждена визитом ежедневным, который я так молодо люблю.

–  –  –

Виновна пред избранницей небесной незваность шутки, стольких болей средь.

Но чужаку не след якшаться с бездной, где в пристальных соседях — жизнь и смерть.

Дик, в нетях сущих, помысел о славе.

Я прихожусь лишь Кимрам знатоком, и жизнь сестер, что мне родимы стали, бесслезно я оплакала тайком.

Всем искренним упрекам и наемным заране внемлю и не возражу.

Я, сострадая бедствиям народным, в сторонней благодати возлежу.

Стыжусь, приемля милость, пищу, ласку, пока невзгод события бурлят.

Но волоку ниспосланную лямку — в незримость груза впрягшийся бурлак.

Пусть ноша бесполезна и ничтожна, натружен ей радивый горб спины.

Кровать и жар светильника ночного помещены среди большой страны.

Нужна ли Кимрам блажь ночных приветствий?

Негоже мне возмыть в чужую высь:

в палате, как в Карабихе прелестной, вослед страдальцу: «Выйдь на Волгу», — взвыть.

Смысл — тише, чем объявленная мука, мятежных дней двоякий беспросвет, заманчив звук, недомоганье мутно — того, чей адрес: Лиговский проспект.

Не затаясь в посмертии укромном, в учебниках уныло уцелев, он подлежит укорам, я — уколам, покорный и смешливый пациент.

Что боязлива, непрочна и смертна родная плоть, — осмыслен мной вердикт, но прибыль, прихоть, или придурь смеха взбредает в ум и почерку вредит.

Я возлюбила санитарку Таню.

К восьми часам успев прибыть из Кимр, она всегда мне поверяет тайну:

все — вдребезги в дому, все — вкось и вкривь.

То — грохнулось приданое сервиза, своею волей быть не пожелав.

Супруг Татьяны не посмел сердиться:

им поврежден фарфоровый жираф.

Красавец пришлый, свадебный подарок, он в Кимрах шею упасти не смог.

Мне жаль его, но образ мужа ярок:

добр и пригож сапожник без сапог.

Сегодня — дети дедовскую чашу раскокали о мыльный водоем.

Я говорю ей: — Таня, это к счастью! — Вздыхаем и смеемся с ней вдвоем.

И впрямь — очнется Волга соловьями, в сад джинсы миниюбку пригласят.

(Степанов-дед учен был Соловками, но в Кимрах принял крайний час услад.)

Бумаги кроткой понимаю просьбу:

остановись! Остановлюсь вот-вот, но как мне скрыть, что Таня кошку Фросю, для форсу, Табуреткиной зовет.

В раздолье вздора, с лампою совместно, взгрустну по Волге, по снегам, по льду.

Все Кимры, и Степановых семейство, и кошку именитую люблю.

Но тот, чьего так жадно жду визита, хоть приголубит, все же укорит:

с такою чушью мыслимо ль водиться? — Как быть! Проказлив пересмешник рифм.

Недельной смерти я сдала экзамен престиж велит искать утех простых.

Поэт, что второгодниками знаем и скрытен столь, вдруг шуток не простит?

Дней, что — вовне, опаскою терзаюсь.

Прощай, мой Боткин, устали не знай.

Отряхиваюсь, как спасенный заяц.

Спасибо, сердобольный друг Мазай.

XI. ВОЗВРАЩЕНИЕ / 7рощаюсь я с белеющей больницей.

Мне трудно тело отодрать и жаль от вмятины постели, соблазнившей меня почетным правом возлежать.

Ужель нырну, покинув прочный берег, плохим пловцом в громокипенье волн?

Меня качает. Ум плывет и бредит:

где цель моя? Мне объясняют: вот.

Я узнаю инкогнито проспекта:

оно опровергает Петербург и допевает песенку, что спета, пространность к Ленинграду протянув.

Неопытною поступью нетвердой дом нагоню, чей номер: двадцать шесть.

Лифт опознаю и этаж четвертый.

Осталось вспомнить: для чего я здесь?

Я озираю, после шторма улиц, квартиры чужеродный континент.

К окну синицы сразу потянулись — сердечкам их не дам окоченеть.

На стул вздымаюсь, опасаясь выси, подсолнечный им насыпаю корм.

Предметы вчуже спрашивают: — Вы ли когда-то населяли этот кров?

Пожалуй, я, и, кажется, недавно.

Как быстро стерся мой прозрачный след в столь близком прошлом, в будущем — подавно остаться тенью помысел нелеп.

Не признана беспамятством халата, надела невзаимный холодок.

То ль я ему казалась плоховата, то ль он, в шкафу сиротствуя, продрог.

Все вещи существуют самовольно, смирить их супротивность нелегко.

Не почитать ли книжку Сименона?

Нет, даже это слишком велико.

Окликнула журнальная красотка — владычица, должно быть, многих снов.

Вникая слабоумьем в суть кроссворда, узнала: вовсе я не знаю слов.

Уж смерклось к ночи. Я — еще младенец, что не освоил новость леденца.

Моей бумаги листья разлетелись.

Но как мне быть? Мне дела нет до сна.

Нет мне спасенья, нет мне воскрешенья, греховно стынет немота души.

Но слышу осторожность возраженья:

покаялась — и дале не греши.

Утешусь всласть ниспосланной годиной:

читать окна морозную финифть, страшась пера опасною гордыней страницу ранить или осквернить.

Перо — самоуправно, самовластно, как страсть его к бумаге превозмочь?

Покуда мозг страдал и сомневался, синела и ослабевала ночь.

XII. НОЧЬ ДО УТРА

–  –  –

М ои владенья — ночь. Она сильней бывала в Тарусе неземных и кропотливых зим.

Куоккалой моей пресыщена бумага, в ней Сортавалы дух черемуховый зрим.

Мне родина — Москва, мне горько удаленье от дома, от родной чужбины пустяков.

Покинутость детей, и дружб разъединенье, и одиночеств скит — вот родина стихов.

В уют они нейдут, ни исподволь, ни явно, обычай — быть, как все, зло осмеяв обман — всегда настороже и поджидают Яго ревнивей и черней, чем простодушный Мавр.

Им стопор всех препон — лишь рытвина иль кочка, им надобен обрыв: над пропастью вздохнуть, на терниях пути оставив кожи клочья.

Рассеян, нелюдим их путь, как Млечный путь.

В объятья ль кану я возлюбленного мужа, иль елку для детей затею наряжать — взирает свысока презрительная стужа, всевластная спасать и гибель предрешать.

Я — ночи вождь и раб, но вдруг уже иссохли источники зрачков и разорился лоб?

Несчастный властелин, четвертый час в исходе, как скуден твой улов в сокровищнице слов.

В уме светает мысль, что пуст всенощный подвиг.

Вдруг дара закрома вотще на нет сошли?

Сподвижницей свечой труд жертвенный исполнен в свод вечности взлетит скончание свечи.

Заслышав зов, уйду, пред утром непосильным, в угодил твои, четырехтомный Даль.

Отчизны языка всеведущий спаситель, прощенье ниспошли и утешенья дай...

XIII. ЗАКРЫТИЕ ТЕТРАДИ

Объявлена открытием тетради отлучка — лучше б утаить: чего.

Луны наитья длились и терзали чело, что слепо ей подчинено.

Признается последняя обмолвка:

как ни таись, герой сюжета — мозг.

Коль занят он лишь созерцаньем мозга он должен быть иль гений, или монстр Он — нечто третье, но ему не спится.

А тут еще мне задали урок:

продолжить миф об участи Нарцисса.

Луна менялась. Приближался срок.

Я думала, что выручит повадка:

поскрипывать пером о сем, о том, не помня, где Эллада, где палата, плеча одев в халат или в хитон.

Снега равнины сирые покрыли, Афин виденье — ярче и вольней.

Перед луной равны больница, Кимры, строй пропилей, огни панафиней.

Пан искушает тростником свирели, и юноша не поднимает век:

так Афродиты нежности свирепы, что нимфу Эхо грубо он отверг.

8о Не так ли мозг вникает в образ мозга?

Ему внушаю: мученик Нарцисс, превысить одиночество возможно:

забудь себя и сам себе не снись.

Он мне не внемлет. Боле — никого здесь.

Не ведая — темно или светло, в себя он смотрит, как в глухой колодезь, пытает отражение свое.

Что знать он хочет, — мне о том не скажет.

Лишь намекнет: как мне скушны вы все! — де, некогда мне объясняться с каждым.

Меж тем мы с ним — пусть в дальнем, но в родстве.

Среди больничных греческих урочищ, измучив зреньем свой же водоем, красавец видит вдруг, что он — уродец, и вчуже сожалею я о нем.

Его юдоль ущербна и увечна:

латыни нет в зиянии прорех, и греков речь не изучил невежда, хоть и похож на грецкий он орех.

Но почему моей ладонью алчной, коль попросту и попусту я лгу, утайку драгоценности невзрачной поглаживаю в утомленном лбу?

Я завершу, поймав себя на слове, мои ли измышленья, иль ничьи.

Цветов прохладных и прощальных слезы как будто сами возросли в ночи.

Прискучило мне сочиненье это.

В окне синеет хрупкой вести рань.

В угоду безутешной нимфе Эхо я затворяю долгую тетрадь.

X I V. Н Е В О Л Ь Н Ы Е П Р Е Г Р Е ШЕ Н И Я

В Н О Ч Ь НА 2 5 Д Е К А Б Р Я В честь Рождества затеплилась лампада пред Девою с Младенцем на руках.

Я за столом пирую, это правда:

стол празднества — в моих черновиках.

Крещусь в испуге: мысль моя греховна, в даль от ума неправедно ушла.

В ночи блистая, как светла Европа!

Как в эту ночь чужбина мне чужда!

Но не совсем, меж нами нет разлада.

Прости, Младенец, Девы на руках.

В сей час меня проведала Эллада, мы с ней — в сторонних, до-Твоих веках.

Кощунствовать страшусь и каюсь снова:

мне Пан явился (он же — римский Фавн).

Но все это — до Рождества Христова.

Лампада, не внимай моим словам.

Тем более, что до священнодейства мой край томим отдельною судьбой.

Явленье осиянного Младенца восславит он в день января седьмой.

Перо мое, греши, пиши пропало, пребудь ночного пиршества вождем.

Мы думаем про странный облик Пана, что нимфою Дриопою рожден.

*5

Отвергнут сын испуганной Дриопой:

отпрянула — наотмашь, наотрез.

Какое счастье, что отец дородный — Гермес — ребенка на Олимп отнес.

Узрев дитя, возликовали боги:

нечасто появляются на свет дитяти, что прельстительно двуроги и козлоноги — ожиданий сверх.

Достанет и для греков, и для римлян услады дивной: любоваться им.

Он вырастет веселым, пышногривым, его возлюбят хороводы нимф.

Возглавившему свиту Диониса дано — дразнить, швырять дары щедрот.

Дразнить — смешно, опасно — додразниться:

ни там, ни здесь не спит Амур-Эрот.

Пан уязвлен стрелою, не сравнимой с другим оружьем.

Пан и впрямь пропал:

он за прелестной нимфою Сирингой по легковесным гонится пятам.

Лишь ту! Ату! Плачевна жертвы участь:

страшна ей страсть грядущих Казанов.

Спасите, боги, нимфы детский ужас:

ее ловец — рогат и козлоног.

Несчастная бежала и молилась, не ведая, как дале загрустит.

Сбылась непререкаемая милость, бегунью обратившая в тростник.

Не горше ль это, чем объятья Пана, в которые — Олимп велик и прав! — растеньем целомудренным упала избранница? И — разрыдался Пан.

Как быть страдальцу? Лишь волшебным средством уймет он боль — о, только бы скорей!

Нож был при нем. Он нежный стебель срезал, и просверлил, и сотворил свирель.

Он чужд земным красавицам и свахам:

при солнце утра и когда дождит, пьет с Дионисом (если в Риме — с Вакхом), пасет стада и в дудочку дудит.

И тот, и этот добрый долг исполнив, как будто не печалясь ни о чем, Пан (он же Фавн) вкушает отдых в полдень, посмевший тронуть — гневу обречен.

Он мной любим — рогастый, козлопятый.

Склонюсь перед невинным тростником.

Всю ночь на день декабрьский двадцать пятый Пан в дудку дул и веял сквозняком.

Со снегопадом спелись невпопады, стадами дум пестрела голова.

Я верую в прощение лампады:

власть благодатной ночи такова.

Всласть нагулявшись, засыпаю в полдень.

Все отдыхи иные — на костре.

Моих причуд судья суровый понял, что проще дать мне пребывать во сне.

Мой миф послеполуденный согрели то ль сами боги, то ли сонмы слуг.

Всю жизнь я жду веления свирели:

вдруг сжалится и мой окликнет слух...

XV. ЖАЛОБЫ ПИШУЩЕЙ РУЧКИ

—Н е хочу я писать про Нарцисса и Пана, краткость сил расточая на вздор небылиц.

Без меня — где была ты? — Да так, выступала.

— Это лишнее! — Знаю. Прости и не злись.

Что касается мной учиняемых вздоров — ты права, их приспешница, — их обвинив.

Наипервый читатель, который мне дорог, так же думает. Что говорить о иных!

Вчуже — жаль беззащитно отверстой страницы:

кто ее осмеет и упрек повторит?

— Жаль меня! Про огни новогодней столицы сочини что-нибудь, это — твой панталык.

— Я бы рада, но крах изгоняемой елки помнишь ли? Я накликала горе строкой.

— Мне ль забыть, как зловещи писаний итоги, все ты путаешь здравие и упокой.

— Кстати, вот что, подруга сидений понурых, я воспомнила вместо заздравных речей:

гибель елки, и то, как один из Гонкуров описал распродажу в квартире Рашель.

Братом страшно покинут, он брел по Парижу.

Умерла, а была навсегда молода та, чьи вещи теперь предъявлял нуворишу выжидающе-скаредный стук молотка.

Сникли шлейфы усталые, перья поблекли шляп ее знаменитых и пышных боа — словно елки отверженной мертвые блестки на помойке, — давно ли прекрасна была?

— Вот опять, — продолжается ручки стенанье, — смысл уходит в окольную темную щель.

Мой удел — поспешать и предстать письменами, но при чем здесь Гонкуры, при чем здесь Рашель?

— Я о них вспоминала во мглистом Париже, где нездешне сияли огни Рождества.

Но сейчас их значенье — роднее и ближе, меж сиротствами всеми есть тайна родства.

Вот и вздумалось: образ обобранной ели близок славе любой.

Простаку невдомек:

что — непрочный наш блеск, если прелесть Рашели осеняет печальный и бледный дымок?

Вновь увидеть, как елка нага, безоружна:

отнят шар у нее, в стужу выкинут жар — не ужасно ль? — Не знаю, — ответствует ручка, — не мое это дело. Но мне тебя жаль.

XVI. ПРЕДПРОВОДЫ ЁЛКИ Уходит год стремглав, и вместе — жизнь уходит.

Что — лето! Лбом забыт припек его жары.

И вот, среди двора заснеженных угодий, декабрь, словно дитя, катится вниз с горы.

Снег достигает щек утешно и целебно.

Боязнь души спешит снежинки дар ценить.

И елки Рождества мне грустно воцаренье:

всевечен, Кто рожден, недолог блеск цариц.

Ель в дом заточена, как вольный зверь в питомник.

Меж тем ее уже венчают на престол.

Ей, в общем, все равно: Орлов или Потемкин, томит соблазн — на дверь им указать перстом.

Опять одна займусь ее огней дрожаньем.

Жаль — Дашкова горда, вдали, в опальной мгле.

Где сладостный певец, строптивый где Державин?

Не слишком ко двору? Но Тредиаковский где?

Ужели отслужу зловещему веленью владычицу мою сопроводить во смерть?

Заброшены дела, как и письмо к Вольтеру.

Мне траура по ней не снесть и не воспеть.

Есть Новый год второй, и есть другая елка — пока наследный принц, чей нелюдим чертог.

Его звезда взойдет, но лишь удушье шелка со зла ему сулит крещенский вечерок.

Придворный лебезит припляс кордебалета, но замка тишина — опасна и пьяна.

Сообщник мятежа, готовлюсь раболепно оплакать скорбный прах, когда придет пора.

Румянит шоколад ребячьих щек прыщавость.

Затейник Дед-Мороз наряжен в зной прикрас.

Я с древом-божеством, всерьез скорбя, прощаюсь:

а вдруг на этот раз прощусь в последний раз?

Но ель еще в цвету, свежи ее гирлянды, еще резва игра гаданий и шарад.

Глаз — фонари ее допросит: впрямь горят ли, дознается: каков смысл„ заданный шарам.

Грядущего вблизи, с предчувствием особым, я думаю о Том, кто уязвимо горд.

Коль рождена в году Его посмертья скорбном, двухсотый с чем придет Его рожденья год?

Шум празднества страшит, и славословий клики ревниво слышу я: все кажется, что врут.

То ль поднесу цветок «Цветку», как прежде, или я с точностью замкну дней совершенный круг?

Накликать не хочу незнаемого часа, но вопрошающ взгляд, читающий лугу.

Как шар, округл объем ниспосланного счастья:

я несомненно есмь, любима и люблю.

И тот, кто мной любим, еще не внес с мороза возлюбленную ель в пустынное жилье.

Как будто с нею мы не существуем розно, заране трепещу о проводах ее.

XVII. ПОСЛАНИЕ Собрат любезный, пишете Вы плохо, спалив свечой всенощные часы.

В посланье нет ни прока, ни упрека:

Вы пред свечой погибшею чисты.

Заманчива бессонницы повадка безумствовать, пока свежа луна.

Но сказано: «должна быть глуповата», не сказано: должна быть не умна.

И ум излишен, вознесенный в заумь:

предавшись ей, заблудший ученик не сможет зоркий обмануть экзамен, судьба вздохнет и «неуд» причинит.

Пусть простоват и непонятлив «неуд», не соразмерный с холодом спины и с бледным лбом, что поощряем небом, свершенья неудачника смешны.

Ему смешон, быть может, кто удачлив, преуспеянья скушные чужды.

Портфель с добычей он домой утащит, везет: в кино родители ушли.

Один он снова при луне, при гнете незримых сил, диктующих озноб.

О ужас! Вдруг — не различимы: Гете и вдохновенный мученик азов.

Забудем, впрочем, школьного страдальца, пусть второгодник встретит Новый год.

Его не зря домашние стыдятся, вотще в ночи его прилежен горб.

Ответ не нужен. Но зачем Вам рифмы, унылые зияния меж строф?

Другие разве Вам не говорили:

их современник прихотлив и строг.

Вам надобен насущный, настоящий слов разнородных дерзновенный стык.

Пример: по наущенью инсталляций освободите, растолкайте стих.

Ваш — словно спит в качалке устаревшей.

Поверьте мне: Вам скоро надоест, что, обогнув ухабы ударений, во дни былые Вас влачит дормез.

Сама пекусь о сдвиге с места, срыве с откоса, хоть удобна для похвал ко мне привыкшей, поредевшей свиты.

Мне не дано — пускай удастся Вам.

Галеры раб — сам по себе проворен, в морях ли мрачных, на пустой тропе ль, слог должен быть беспечен и приволен.

Мысль, что умен, — читателя трофей.

Как сладко ладить с волей глуповатой!

Но вольничать нельзя давать строке.

И с Музой, и с Афиною Палладой — погиб, кто вздумал быть накоротке.

Всегда со мной соседствует ехидно не знаю — кто, но внемлю, не кляну.

Бубнит: — Побойся Зевса! Знай: эгида изменчива. Твое письмо — кому? — Оставь меня, докучный соглядатай.

Твоя обитель — не в моем ли лбу?

Дай насладиться белизной летящей, Ни ей, ни стеарину я не лгу.

Все — блажь ночей, причуда их, загадка.

Ослабшего рассветного поздна творится, при мерцании огарка, печальное признание письма.

Со спорщиком я пререкаюсь неким:

ты думаешь, с утра шлафрок надев, за кофием, рассеянный Онегин мой станет адресат и конфидент?

Иль, сдуру впав в ученость и надменность, впрямь пестую собрата по перу?

Свечу измучив попусту, надеюсь другую жертву заманить в игру?

Нет, ни на чье внимание не зарюсь.

Уже прискучив несколько семье и назиданий осмеяв не-здравость, пишу себе... Верней: пишу — себе.

Возле ёлки 31 ДЕКАБРЯ: К ЕЛКЕ / 7рииди, Божество! Не жди излишних низкопоклонных непреклонных просьб.

Давно, твой верноподданный язычник, недремлющий держу на страже пост.

На дверь кошусь: когда вторженье хвои нагрянет в дом нашествием лесным?

Удел гортани, одинокой в хоре, — не праздновать веселье вместе с ним.

Зачем отдал тебя родитель-ельник, каков, прощальный, был его наказ?

Тебя в ловушку заманил Сочельник, но ельник знал, что отпустил — на казнь.

Страх пред концом не возмужал с веками.

Зеленая недолговечна масть.

Напялят драгоценностей сверканье — и поспешат снимать и отнимать.

Лелеет ель детей живая совесть, чужбин бенгальских брызгает огонь.

К ней никнут — любоваться, славословить.

Она грустит — не скажет нам, о ком.

То ли привета отчей почвы ищет, то ль помнит, как терзали топором.

Весть: не родить ей нежно-млечных шишек — с Рождественским совпала тропарем.

Благоухает хвойный хмель! Покуда дурманит нюх дремотный приворот, заснуть бы, час проспать, когда побудка свиданье с ней, вдруг навсегда, прервет.

Еще блистают серьги, кольца, брошки, дарованные праведным грехам.

С наложницы разлюбленной, о Боже, ужель сдерет их нечестйвец-хан?

У торжества достаточно резонов поминками вина затмить вину.

Не я ль сама, как атаман-разбойник, швырну ее в кипящую волну?

Язычник, эй, страшись беды громоздкой!

Что толку утешать: забудь, покинь.

В ночь Рождества, — сказал отец Георгий, — взмыл греков вопль: — Великий Пан погиб!

Оспорить ли свидетельство Плутарха?

Сиринги с Паном не разъят союз.

Сиренев мрак свирельного подарка, туманен ум — на Врубеля сошлюсь.

Прииди, — говорю, хоть знаю: лучше ей в нелюдимом обитать бору.

Нужны ли ей игрушки, безделушки и обещанье, что не отберу?

Уж минет Новогодье, и Крещенье водой остудит предсказаний воск.

Ночей моих прозрачные качели достигнут марта — с деревом не врозь.

Сокрыт в сусек последним днем декабрьским, вдруг до апреля устоит наш снег — непрочных сил живучесть мы докажем.

Докажем ли? Всего скорее — нет.

Мглу сумерек и впрямь содеял Врубель.

Еще не зная, облачат во что, в красе невинных кружев или рубищ в дверь обреченно божество вошло...

НОЧЬ ВОЗЛЕ ЕЛКИ

I етрадь затворена — прочь из нее скорей, в ней замкнут год былой, ночей лампадных схима.

Вглядеться в глубь ее — как встретить свой скелет в запретной полумгле рентгеновского снимка.

Забыть все это! Год новехонький почат.

В день января второй — вдруг снегом сыпануло.

Я, елке посвящать привыкшая печаль, впадаю... — как точней? — в блаженность слабоумья.

Пусть грешник слаб умом, зато не так он плох, не вовсе отлучен прощением церковным.

Врасплох его застал фольги переполох и ватный Дед Мороз им втайне поцелован.

Игрушек прежних лет рассеянный набор ему преподнесли.

Жалки его причуды:

как, бедный, ликовал! Он был смешон, но добр — иных и высших благ желаю ли, прошу ли?

Он сам был поражен: как чист его восторг, как свежая душа от детства не остыла.

Но вчуже понимал трепещущий висок:

почетно это снесть, признаться в этом стыдно.

И тот, кто мной любим, украдкою грустит, чураясь чуждой всем неопытности новшеств.

Стих сам себя творит, он отвергает стыд, он — абсолют от всех отдельных одиночеств.

9* Он наиболе прав, когда с ним сладу нет, когда заглотит явь и с небылью сомножит, — невзрачный нелюдим и вождь подводных недр, где щупальцев его ухватка осьминожит.

Вот и сейчас — чего добытчик и ловец, он осязает тьму и смутный глаз таращит?

Лишь в том его улов, что мне, как неба весть, игрушек детский сброд явил картонный ящик.

Все выгодно ему. Что говорить про Ель?

О ней всех мышц его задумались пружины.

Он копит свой прыжок, узрев во всем, что есть, свою причину — быть, без видимой причины.

Все ухищренья, все увертки — на кону.

Стих — хищный взор вперил в глушь хвои, блестки, блики.

Он упоен собой, не нужный никому — не только Лужникам, но и насущной близи.

Ж ивет один, вовне, со мною не вдвоем.

В соседях — кутерьма и стрельбы вин шипучих.

Здесь — вымыслов театр сам для себя дает свой призрачный балет, по-моему: «Щелкунчик».

Всех кукольных особ — во времени цела, облекшая их страх, страсть к выспренным нарядам.

Короны убоясь Мышиного царя, тайком кошусь на щель, скребущуюся рядом.

Прозрачною рукой сторожко ранен альт, незримость чутких лож пронизана слезами, и мягко-островерх прелестный задник Альп.

Ужель Бежар на бал явился из Лозанны?

Вот, у кого один погонщик — парадокс.

(Что я Бежару, но лицо прочел он.) Трико, лохмотья, угол, перекос, но разум тела педантично четок.

Скажу, дабы бахвальства избежать, с печальным, но патриотичным смехом:

коль тайнопись лица прочел Бежар, то — как турист пейзаж читает, мельком.

Вмешался он! Где ритм, где панталык, обобранные — двух слогов потерей.

Мне их не жаль для рифм и пантомим, и впредь не стану воздыхать про третий.

Пред слышу неминуемый укор:

— Что вы еще изъяли из картона?

Но впрямь я вижу снег Альпийских гор, внизу — царит округлая корова.

Вдали — отрада озера блестит.

Но вы-то кто и для чего пристали?

Мне к Рождеству, чтобы поздравить с ним, открытку из Швейцарии прислали.

Подсудны — пестроумье головы, слов столкновенья, образов обрывки.

Но скушно жить все время там, где вы.

В даль — не хочу, хочу гостить в открытке.

Взаправду есть игрушки, елка, мышь.

Щелкунчик вскоре будет, кстати — вот он.

Одна шалит и хороводит мысль, сообщниками населяя воздух.

юо Всю ночь танцуя, тешится спектакль, пока лампада попирает распри.

Его поставил автор иль списал с натуры — вам не безразлично разве?

Пир празднества течет по всем усам.

Год обещает завершить столетье.

Строк зритель главный — загодя устал.

Как быть? Я упраздняю представленье.

Но и в кулисах — жарко и светло.

Благословляю дни мои, в которых дано так много и, поверх всего, — Ель и дары сокровищниц картонных...

он и я Пиит себе — и горя мало, у одно лишь: прочь уходит ель.

Печальный образ «графомана»

мне все роднее и милей.

Герой насмешек и гонений, и просто — доблестный герой, священно, точно так, как гений, он бодрствует ночной порой.

Владеют им восторг и ужас, он обожжен звездой небес, подвижник он, чью злую участь не искусил тщеславья бес.

Он — лишь добычи слов искатель, но при условии одном:

им не терзаемы издатель иль чей-то знаменитый дом.

Не грезит он о доле лучшей — натружен горб опекой лун.

Но это — идеальный случай:

он чист, как роща или луг.

Я видывала эту бледность:

двуогненную темь во лбу, свирепой проголоди бедность и рыцарскую худобу.

Прозрачный, словно струйка дыма, присущая его устам, он — схимник, неисповедимо брезгливый к суетам услад.

Как бы античная колонна, он гордо-прям и одинок.

Я бы ему низкопоклонно служила славословьем строк, но выдоха сбылась обмолвка:

я признаюсь душе своей, что стала я писать так много, так много извела свечей...

Лампадкой кроткой и святою прощаем грех и несудим, но сострадательной свечою раздумий поглощаем дым.

Нет передышки на привале, стул изнемог, как старый конь.

Остановиться не пора ли, желанный не осилив склон?

Тому, о ком я помышляю, в каком бы он ни жил селе иль городке, — я помешаю навряд ли вестью о себе.

Хвала его ночам суровым!

Да будет новогодний снег вседобр к его глухим сугробам и посулит успех утех.

Разомкнуты — мое сиротство и хвойных празднеств толчея.

Я б с ним мое воспела сходство, да он — безгрешнее, чем я.

Я И НОЧЬ И ГАЛАКТИОН

–  –  –

К опасному готовясь повороту, преобразив незнаемую новь, я втайне обрекала переводу стихи Галактиона «Я и ночь».

Два языка спеклись в моей гортани, мне свыше данный — делал вид, что слаб.

Как Яузе притоком мутной Мтквари, мне — с музыкой накоротке не стать.

Надеялась, что издалёка, сбоку, украдкою до тайника дойду.

О Гмерто! — тщетно я взывала к Богу.

О Цвима! — обращалась я к дождю.

Тягались силы вымысла и яви, силенки слова иссякали в них.

Сквозили вместе кари и ниави, дул ветерок, и воздымался вихрь.

Стихи мерцали — кротко, затаенно, окликнут звук — но звуком не задет.

— Оставь! Не тронь! — витал Галактиона усмешливый, влиятельный запрет.

Казалось бы, все так прозрачно-просто:

поэт, свеча, души отверстый плач, луна, сирень... Навязчиво и плоско что, тычась в темь, талдычишь ты, толмач?

Собрания луны, свечи, сирени — достаточно, чтоб, не был стих уныл.

Сусеки одиночества — свирепы.

Но как мне быть? — А ты спроси у них.

Все непостижней горла бормотанье.

Луна печет все хладней, все больней.

Смысл — здесь ли, там ли — в им сокрытой тайне, но он семь раз упомянул о ней.

Тайнодержавной власти тайнодержец, таинственно, утайкою, тайком он предавался тайнописи — дескать, не дело всех, о чем она, о ком.

Не я ль вломлюсь в ларец его заветный, сиреневых не пожалею кущ;

к сокровищнице, хрупкой и запретной рукой развязной подбирая ключ?

Повторные значенья — заунывны, куртинам — вновь не лиловеть в цвету, и подлинник его луны доныне свою оберегает чистоту.

В луну, в сирень окно я открывала, отпив вина, что проклял он в ту ночь.

— Вот ключ, возьми! — смеялся зазывала и ухмылялся, убегая прочь.

Как если б тишина часов песочных исторгла вдруг громоздкий гром времен, безмолвствующий, восклицал подстрочник, что чужаку свой жемчуг не вернет.

юб Я видела: друг ночи — горько молод, неутолимо, безутешно горд.

Ровесник умолчаний и обмолвок — тринадцатый, еще беспечный, год.

Спустя два года назовет он имя, я повторю, пусть поздно, но светло.

Все сущее — поэту не взаимно, лишь то, что — прежде сущего всего.

«Поэзия — прежде всего», — сказал он.

Так было с ним. Так я перевела.

Строка моим вторжением внезапным не ранена и не повреждена.

Нет обольщений, сердцу изменивших, нет смерти убиенных, нет могил.

Конечно, прежде. Но зачем «Могильщик»

о том, что — после, помышлять манит?

Над Мцхетою — девятигласно пенье.

А как же пир, что грянет наяву, и в оперенье подвенечном пери?

Я знаю имя, но не назову.

В другой ночи — проспектом Руставели бредет знакомец нищих и бродяг.

Созвучья, мне не данные доселе, ночные души тешат и бодрят.

Он стал угрюм. Горька вина услада.

Ночь, он и тень фонарного столба.

«Прежде всего!» — но жизнь его устала свои же знать и подтверждать слова.

Вот вспомнила: в застольном ликованье, при круге цирка, видном за окном, печально мне поведал Чиковани, как встретился ему Галактион.

Уж быть — невмочь, дразнить — еще по силам.

Сиротской усмехнувшись бородой, — Кто ты такой? — заносчиво спросил он. — Ах, Чиковани! Знаю! Ты — портной.

Как это кстати! Я искал портного.

Забыл, что всех не залатать прорех. — (Не возрыдать же: надобна подмога, не преклоненья — жалости привет.) Стоял Симон, впрямь горемыка с виду.

И сострадать — возбранно, как мешать.

А далее — впрямую на Мтацминду таинственный и благородный шаг.

Плач всенародный, пересудов лишних бессмыслица судачит, но про что?

Живучий, знает истину могильщик:

все станет прахом, ежели прошло.

Тогда зачем, плутая по Тбилиси, бессонниц утруждая силомер, я в закоулках видела из близи вспять сквозняка* летящий силуэт?

Что мне легенды, что чужие басни!

Геенной благодатной опален, меня бесплотный уверял хабази, что только что здесь был Галактион.

ю8 Правдивое свидетельство не ново.

Скиталец, не имеющий угла, меня небрежно примет за портного — я спохвачусь: где нитка, где игла?

Но не скажу, как долго длилось это:

две музыки не совпадут точь-в-точь.

Родная речь слабей, чем «дэда эна», в ночи стихи лелея «Я и ночь».

Впустую перемука перевода растратой занята свечей и лун.

Вмешательства грешна пере-свобода, потупился пред ней смиренный ум.

До сумерек рассвета и до солнца, качнувшись на откосе бытия, мы таинству молчанья предаемся втроем: Галактион и ночь — и я...

НОЧЬ ПОД РОЖДЕСТВО

–  –  –

/Сак ни живи — вестей, с небес сошедших, день важно полон, занятый собой.

В краю, чужом иным краям, — Сочельник благовестил Елоховский собор.

Как будто мира прочего не зная, ждет Коляды отдельный календарь.

Целует слух Елохова названье.

Кутью готовит постник-кулинар.

Капризницу он потчует шарлоткой, глад праведника — лакомством воды.

Но все равны пред тайною широкой в ожоге ожидаемой звезды.

Мы — попрошайки, с нас и взятки гладки, да будут святки воздаяньем нам:

колядовать — изнанкой вверх, загадки загадывать грядущим временам.

В честь торжества и слякоть нам во сладость, хоть предвещает строгую весну.

Младенца осиянного восславить — трикирий возожгу, перо возьму.

Но меня гололед с прямопутку совлек.

Таково проросла — посейчас молода.

но Наперед Рождества к нам пришла Коляда.

Сладких святок благодать — целовать и баловать.

Ты меня не виновать, одари, овиноградь.

То ль в морозе, то ли в зное — сколько снегу намело, виноградье наливное, красно-зелено мое.

Как мной любимо это виноградье!

Ему соплещет море-окиян.

То ль мнится, то ль, в покое и в отраде, мне ангел тайну ночи открывал.

Пустынников всегда говеет голод.

Какой гуляка их смущен постом?

Чур, чур меня! Дозволил черту Гоголь попрыгивать и помахать хвостом.

Лампаде разум угодить старался — смятенье дум его не обошло.

Виденье: одиночество страдальца явилось, привмешалось, обожгло.

Никто, как Гоголь, не томит, не мучит.

Разгадка там, не знаю: где — потом.

Сокровище младенческих имуществ — с родимой «ятыо» долгожитель — том.

Среди детей, терпеть беду умевших, когда войны простерлись времена, в повалке и бреду бомбоубежищ бубнила «Вия» бабушка моя.

ш Вий, вой, война. Но таинство — мое лишь.

Я чтила муку неподъятых век и маленький жалела самолетик, пылающий, свой покидавший верх.

В без-елочной тоске эвакуаций изгнанник сирый детства своего просил о прежнем, «Вия» возалкавший и отвергавший «Ночь под Рождество».

Та, у которой мы гноили угол, старуха, пребывая молодой, всю ночь молилась. Я ловила ухом ее молитв скорбящую юдоль.

Под пристальным проклятьем атеизма ребенка лишний прорастал побег.

Он в собственных наитьях затаился, питающих невежества пробел.

Доверясь лишь возлюбленному древу, чтобы никто не видел, не ругал, карандашом нарисовал он Деву с Младенцем небывалым на руках.

Так жил он с тайной, скрытою подушкой, уж время — заточают в комсомол, чей предводитель, смолоду потухший, как Пан, был пьяноват и козлоног.

Но глаз прельщала невидаль кретина, который в детстве Буниным любим.

Я шла домой. Меня ждала картинка — тайник под изголовием моим.

Средь хвойных грез, вполне ино-кромешных, ель возглавлял, как ей закон велел, взамен звезды — кощунства наконечник, чтоб род людской забыл про Вифлеем.

Как выжить обреченному дитяти, спасительный как совершить рывок, когда ознобно дед-морозны дяди, влекущие в загробье хоровод?

Лишь так, пожалуй: заглушает гогот хранитель сердца, ветхий книжный шкаф.

Коль с Пушкиным — в родных соседях Гоголь, все минет, обойдется как-никак.

Но боль свежа, жалея страстотерпца:

безумья итальянского не снесть, в камине дотлевают угли текста, как родина — его туманна смерть.

Уж как бы вдосталь — надобно излишних, чрезмерных мук, таких никто не знал.

Зачем Белинский, честно взбеленившись, его посланьем пагубы терзал?

И честность прочих — вздоры слов никчемных, возмыли — и забыл их небосвод.

Всех подсознаний, стынущих в кочевьях, — заглавный он, неоспоримый вождь.

Все без него — лишь сироты приюта, где кормит яд живот и ум детей.

Но свянут флаги, гимны отпоются насильных измышлений и страстей.

Разгула ночь. Но темнота откуда? — Ель пошатнут, посуду перебьют.

Черт месяц взял! Зато кузнец Вакула летит по черевички в Петербург.

День празднества, ожги морозом-солнцем.

Где сотворивший лютый мой букварь?

Как чист опалы снег, куда он сослан:

в утайку сквера, но на свой бульвар.

Елоховского храма позолота, к печали Нила Сорского, — пышна.

Тот, помысел о ком, — мне отзовется.

Гляжу — а ночь под Рождество прошла.

Святкам рад снегопад — синеват, сыроват.

Черт крутил и вертел — наперед Рождества нам звезду и вертеп Коляда принесла.

Ты в мой сад-вертоград приходи, вертопрах.

Выпросить — не воровать, сыпь в ладони, виноградь.

Ты ко мне — колядовать, я к тебе — околдовать.

Я другой не знаю доли, все мне мило, все мало, виноградье молодое, красно-зелено мое.

СВЯТОЧНЫЕ КОЛЯДКИ

I Вот вернулась, а была такой нарядною, выступала: любо-дорого смотреть, поводила головою своенравною, не повадилась я заживо стареть.

Это что еще за присказки, за выдумки?

Простудил твой башмачок глубок сугроб.

Ты — не красна девица на выданье, на тебя взирающий супруг суров.

Грустно сердцу по-над елочными свалками Божьих ангелов провидеть благодать.

Моя елочка милуется со святками, Коляда зовет народ колядовать.

Небеса мое приемлют покаяние;

сколько снегу новогодье намело!

Я воспомню и восславлю окиян-море, виноградье красно-зелено мое.

В честь колядок, как от пагубного зельица, захмелел дружок-стишок, да не солгал.

Не пришелица я и не чужеземица во родимых, моих собственных, снегах.

Много снегу, мало свету, с неба павшего:

черт играет, нет ни звездочек, ни лун.

Говорила Маня из деревни Паршино:

упасет от плача не плачевный лук.

Также сказывала, что не любят анделы ни вертепа, ни звезды, ни коляды.

Коль нечистого следы в подворке найдены, под крылечками кладутся колуны.

Перед анделами стыдно воспарившими мне крыльцо таким гостинцем оснащать.

Маша, андел мой, не станет топорищами гостевой порог прохожего стращать.

Но не видно ни наряженных, ни ряженых.

Со свечой, с пером, с лампадкой — вчетвером опасаемся затменья елок радужных.

Что-то предречет крещенский вечерок?

Все томят меня предзнания, предчувствия.

Ум замерз, как водотеча-акведук.

Может, анделы, чьи милости причудливы, мне назначенные беды отведут...

II Отсняли два новогодия, стали досталыо причин для кручин.

Март уж копит день многоводия Алексея, что разбил свой кувшин.

Алексея звать с «ятью» надо бы, по старинке Новый год повстречав.

То ль колдобины, то ли надолбы нагадал мне воск, да при трех свечах.

Ляксей-с-гор-вода, водяными ли застращаешь ты меня, свят-свят-свят?

Мне сказали бы во Владимире:

хватит врать и алешки распускать.

Вот весна придет всемогущия, под Рождественской мне не жить звездой.

Бледноликая, знай, Снегурочка:

станешь ростопель, истечешь водой.

Не к добру взойдет заря алая, будет вечен твой неживой досуг.

То ль дитя поет, то ли ария позабытая мой тревожит слух.

Дни весны чужой, будет ваша власть, о вас зеркальце в сердцах разобью.

«Туча со громом сговаривалась:

ты греми, гром, а я дождь разолью».

Возомнилось мне, слышу якобы:

претерпи, живи, и, куда б ни шло, «выйдут девицы в лес по ягоды...»:

пусть идут себе, ну, а мне-то что?

Не полита ель водолеями, постарел пострел, чей тулуп истлел.

Лель возлюбленный, возлелеянный, слезы лей, мой Лель, лели-лёль-лёли-лель.

Так припевками, прибаутками Коляде служить, ворожить не лень.

Знать, к беде идти прямопутками, ель и хмель прошли, вот и лёли-лель.

Еще зелено Божье дерево, возлегла печаль на мое чело.

Вдруг про Веничку Ерофеева я подумала, не пойму — с чего.

Поминать вином его надо ли, пока празднества правит пир людьми?

Н етто, может быть, наши ангелы, что взаправду вы свысока люты?

Тяжела, темна моя ноченька.

Сжальтесь, ангелы, всех потерь поверх.

Непрогляд и хлад одиночества утаю от всех, лишь свече повем.

III

Я звезду-Коляду зазову, приманю:

Молода Коляда, не ходи никуда.

Для моих для потех всех-превсех помяну:

уж полхлеба проела Аксинья-кума.

Коль так дале пойдет, то Антип-половод ждет-пождет, чтоб допреж Алексей побывал, его Теплым зовут, он — к весне поворот, а Емелю не чтут, говорят, что — болван.

Есть Алешка-бахвал, да Иван-простачок, да разумник Наум, да Кузьма-первоплут.

Мне — судьбы и любви подошел пересчет, водит, сводит с пути парапет-перепуг.

л 8 Новогодний сей день есть Василиев день, что ж, Василий, мой друг, и тебе недосуг прихорашивать ель хвойно-хворых недель, ходит ели вокруг хороводик докук.

Коль примета верна новогоднего дня, плохо дело мое, будет год этот лих.

При лампаде печально глядит на меня Вопрошающий и Всепрощающий Лик.

Строит святок алюсник проказы гримас.

Выбрал ряженый скромный убор стукача.

Затевала колядки, а вышел романс:

утемнилась душа, догорела свеча.

ОКАЁМ И ЛУНА /Сак изгнанная елка — одинока, претерпеваю вьюги нагоняй.

Сколь прозвище красиво окаема, а он — всего лишь плут и негодяй.

Не странно ли? Околиц и окраин, округи и окрестности покой в названье есть, как будто окликаем их около деревни над Окой.

Ему родней — околыш, околоток.

Воспомню, окаянью вопреки, окно во снег и журавель-колодец в Ладыжине, в деревне близ Оки.

Бывало, по заснеженной пустыне брела туда тулупчика жара.

Когда-то там Цветаевы гостили, и барыня «Маркиза» там жила.

Моей исповедальною зимою стремглав одолевала я овраг Ладыжинский, давно воспетый мною — подобострастно, а не кое-как.

Светлы мои счастливые денечки.

Не помню: глуповата иль умна, я сиживала за столом до ночи и при луне — до позднего утра.

Мне доставало скромного веселья:

не ждать гостей, не ведать новостей, хоть надо мной проклятие висело угрюмых и бессмысленных властей.

Что мне до них! От октября до мая в Ладыжино мой силуэт сновал.

Картину: «А жива ли тетя Маня?» — художник про меня нарисовал.

Уж много лет пуста ее избушка.

Вокруг — домов оказистая жуть.

Я буквами призналась иль изустно, кем тете Мане близко прихожусь.

Она, в девчонках, зналась с той «Маркизой» — ее отец конюшней заправлял.

Дразнили тетю Маню «юмористкой»:

ее словцо — не вкось, а наповал.

Не водится коней у коновязи.

Жила одна и сиро померла.

Старухи — упомянутые власти коснулись тяжелее, чем меня.

Про что и говорила мне с доверьем, а при чужих — рот на замок, молчок.

Все радовалась маленьким дареньям, как долготрудной жизни новичок.

Не родствен «окаему» «окаемок».

Обводом темноты окаймлена, брожу по перелеску хвойных комнат.

Ужель меня не узнает луна?

Она — мой вождь и вещий понукатель, глаз созерцатель, помыслов знаток.

Быть может, только доблестный лунатик, как я, в ее припеке изнемог.

Я все ее поступки и повадки выслеживала, словно детектив, то слабый месяц выловив по капле, то полный круг в объятья захватив.

При ней я не бывала говорлива, вставала в девять, если в шесть легла.

Бессчетных измышлений героиня — с луной вовек не схожая луна.

Темно и пусто в бездне заоконной.

Отдай луну, небесный эконом!

Знать, черт ее присвоил окаемный.

Чур, чур меня, незваный окаем.

** /Тривез паломник Иерусалима мне освященных тридцать три свечи.

За ночью ночь они февраль сочли, Я растопила стройность стеарина.

Казалось мне, что помыслы свои, а не мои, свеча в ночи творила.

Так двадцать пять огней на нет сошли:

три полночи свеча не озарила, и у меня осталось шесть свечей — для вдумчивых до-утренних ночей.

Расчет мой прост: я стала бережлива, Да и лампадка предо мной горит.

Но мысль о марте разум бередила — свечу зажгла я для приманки рифм.

Отверстая, добычи ждет ловушка.

Свеча жила, как подобает, час.

Мой лоб пустынен и ленив. Неужто слова о том, что знают, умолчат?

Я понукаю пульсы кофеином.

Вотще хлопочут бурные виски — им не угодно вздором говорливым оплакивать заупокой свечи.

Я думаю: моей строкой недавней был не к добру помянут «окаем», и спать иду с неразглашенной тайной, задув лампадки чистый огонек.

** Я ровно в полночь возжигаю свечи и долго жду. Уж первый час истек.

Смеется та, с кем ожидаю встречи:

— Я не желаю прянуть в твой силок.

Есть дом напротив. В нем не спится лампе и чей-то профиль на луну глядит.

Заботиться о молодом таланте прочь от меня насмешница летит.

Прощай, моя сообщница ночная.

Играй с другим задумчивым столом.

Кофейник пуст. Я наливаю чая.

Чай хладен ко всему, что — не Цейлон.

Окна напротив скаредный соперник, я думаю, что влюблено оно и видит сад: террасы на ступенях зонт кружевной был позабыт давно.

Та, что под ним гуляла по аллее, ушла к гостям — лукавить и сиять.

Всех остальных учтивей и смелее, ей гиацинт поднес негоциант.

Накрыли стол под липами. Со звоном бокалы славят праздник именин.

Той, опаленной неотрывным взором, угодно подношенью изменить.

Она фиалки к поясу приколет.

Рыжей заката челка надо лбом.

Так, час за часом, ночь моя проходит.

Поэт в окне совсем не в ту влюблен.

Докукой крепостного ритуала я тягочусь. И, что ни говори, нет никого прекрасней Ренуара, нет никого прелестней Самари.

Ей-ей, сбегу от барыни-привычки и от оброка: белый лист марать.

Не лучше ль быть художником в Париже, сидеть в кафе, вздыматься на Монмартр.

Меж тем, вернулась та, что улетала.

Брезгливым «фу!» подула на свечу.

Пролепетала: «Мне известна тайна:

он — гений. В полночь снова полечу».

Любим двукратно сочинитель юный:

моею Музой и своей весной.

За мартовской присматриваю вьюгой.

А час какой? Ужель — в конце восьмой?

Сквозь снегопада бледную чащобу, в засиневевшем заданном часу, родители ведут дитятей в школу.

Я издали их шествие пасу.

Мать опоздать боится на работу, она торопит сына и ворчит.

Но так идти не хочется ребенку, что еле-еле ноги он влачит.

Но вот — отдельно, мрачно, величаво ступает мальчик, избранно один.

Сопровождать возлюбленное чадо не смеет боязливый поводырь.

Портфеля груз его склоняет вправо.

Мал и суров детеныш-великан.

Усильем мышц он держит спину прямо.

Его робеют в игры вовлекать.

Мой взгляд остроконечен и неясен, но выбор сделан. Так с пустых небес свой перпендикуляр свершает ястреб, внизу завидев обреченный блеск.

Зрачка прицелом, устремленным сверху, отъят, присвоен иль подарен мне, он боле не подвластен педсовету и лишь условно возвращен семье.

Простительна ль грабительская доблесть того, кто хищно обирает мир, тайник вскрывает, изымает образ, вполне владея только тем, что мнит?

В моих глазах, все утемняясь, зрела такая сила властной доброты, что не сумела знать растрата зренья, как школьники до дома добрели.

Помечен вспышкой, упасен опекой, кефир отвергший и ушедший спать, да будет счастлив мальчик, мной воспетый.

Мне лишь на миг с ним довелось совпасть.

Опять я в полночь свечи возжигаю.

Опять напротив бодрствует окно.

Сегодня я луны не ожидаю:

ее тяжелой мглой заволокло.

Коль навестит меня моя летунья для милости небрежной и скупой, я ей скажу, что, без причин ликуя, весь день я провела в кафе «Куполь».

–  –  –

Уж сколько раз воспет мой час четвертый после полуночи, но почему потылицы проворною уверткой от сна — пером я белый лист черню?

Я — скареда словарных одиночеств.

Затылку не прикажешь: оглянись, — и сам он зряч. Лоб-изыскатель новшеств в потылице — хранится архаизм.

Я справочника не внемлю соблазнам:

от простодушной старины устав, все, что в родстве с добром или со благом, он устранил отставкою: «устар.»

Душа спешит озябшею бегуньей отринуть вздоры, вырваться из них, в юродивой догадке слабоумной:

какой чужбины ей дерзит язык?

Гнушаясь долгой святочной неделей, родную речь попрал и поборол лихой злоуст, кичащийся надменной и чужеродной кличкой «патриот».

Я не чураюсь вольнодумных правил — слов иноземных в гости звать пассаж:

чужак родимый, нелюдимый «паркер»

решает сам, о чем ему писать.

Все моет мама Маню мылом... эра — неряха возрастила и меня.

Как мне грузин собратна «дэда-эна»:

«иа наргизи» и — «иа на».

Это — нарцисс, это — фиалка — вот как нюх детских зрений учится читать.

Уж пятый час вершит усердный отдых, резвится, не желает почивать.

Ель осыпает ржавые иголки — в чужом углу, не в отчих во снегах.

Передо мной две маленьких иконки Казанской Божьей Матери стоят.

Чужда я притязаний и повадок — коснуться высших таинств напрямик.

Два образка — на Рождество подарок, вот я и пригорюнилась при них.

Свеча горит, и теплится лампада.

Смысл созерцанья от меня же скрыт.

Ночь-сочинитель не сама ль слагала невнятный стих: то тихий всхлип, то скрип.

Захожий — не прилежный прихожанин, твержу слова Рождественских молитв, с языческим склоняясь обожаньем пред елкою, пред идолом моим.

Дьячка потылком смладу не ученой, и любо мне, и боязно смотреть, как светлолик Младенец, обреченный воскреснуть — да, но прежде — умереть.

Помилуй, Неневестная Невесто, мя, отврати измыслия кощунств, избави от хвалы и от навета — искательно, просительно крещусь.

Стихи — вознагражденье или плата за все грехи? Суровая кипа меня чуждалась: пред стеною Плача молилась я легко, как никогда.

Записку посылая в небывалость больших небес, о чем пеклась, о ком?

Да все о Той, чьей речью упиваюсь, чей обо мне вздохнет заупокой.

Начав во здравье ночи поел еденной, опять стемнился помыслов недуг.

Храм многолюдный, дуб уединенный — тревожат, мучат, из ума нейдут.

Початого остерегаюсь года, не грежу о дальнейших о летах.

Тишь: слышима опавшая иголка Труд помертвевшей ели — облетать.

Перечитала неблагополучье бессвязных строчек — сразу обо всем.

Дитя — Зиждитель, Человеколюбие, пошли мне мирен, безмятежен сон.

Пора свести потылицу с подушкой, чья вмятина живет с подушкой врозь.

Как загадала — при свече потухшей и впрямь поставить точку довелось.

–  –  –

Сияет сад, и девочка бежит, еще свежо июня новоселье.

Ей весело, ее занятье — жить, и всех любить, и быть любимой всеми.

Она, и впрямь, любима, как никто, семьей, друзьями, мрачным гимназистом, и нянюшкой, воззревшейся в окно, и знойным полднем, и оврагом мглистым.

Она кричит: «Я не хочу, Антон, ни персиков, ни за столом сиденья!»

Художник строго говорит о том, что творчество, как труд крестьян, — вседенно.

Меж тем, он сам пристрастен к чехарде, и сам хохочет, змея запуская.

Везде: в саду, в гостиной, в чердаке — его усердной кисти мастерская.

А девочке смешно, что ревновал угрюмый мальчик и молчал сурово.

Москву давно волнует Ренуар, Абрамцево же влюблено в Серова.

Он — Валентин, но рекло он отверг и слыл Антоном в своеволье детства.

Уж фейерверк, спех девочки — наверх:

снять розовое, в белое одеться.

И синий бант отринуть до утра, она б его и вовсе потеряла, он — надоел, но девочка — добра, и надеванье банта повторяла.

Художника и девочки — кумир:

Лев золотой, Венеции возглавье.

Учитель Репин баловство корил, пост соблюдая во трудах, во славе.

А я люблю, что ей сужден привет модистки ловкой на мосту Кузнецком.

...Ей данный вкратце, иссякает век.

Она осталась в полдне бесконечном.

Еще сирень, уже произросло жасминное удушье вкруг беседки.

Серьезный взор скрывает озорство, не сведущее в скуке и бессмертье.

Пусть будет там, где персики лежат, пусть бант синеет, розовеет блуза.

Так Мамонтову Верочку мне жаль:

нет мочи ни всплакнуть, ни улыбнуться.

–  –  –

В той местности, откель купец Малеев в иные кущи роком унесен, где половодье нехотя мелеет, черемухи прозрачен робкий сон.

Любезен холод бледной северянке.

Кто хрупкость дремы пробудить дерзнет?

Окружья вод и мрачные овраги проведывает хищный мой дозор.

Я — черный раб, отвергнутый вакханкой, осмеянный смолянкою старик.

Зияют вазы — раструбы вакансий, где жизнь ее трех дней не простоит.

Я — грубый варвар, радостный язычник, рискнувший древо ранить и терзать.

Неправедных блаженств, уже излишних, диктант и осыпь падают в тетрадь.

Ей посвятив всех возрастов утрату, стать клинописью почерк норовит.

В деревне схож с дремучестью Урарту, ревнив и неразборчив черновик.

Вот первый день предсмертного полона.

Дух божества суров и нелюдим, как будто с милым женихом помолвка разъята мной. Но кто ей так любим?

т35 Она — не пахнет, не хмелит дыханья.

Пока молчит и зябнет соловей, живу, как сухопарые декхане, чью жажду угощает суховей.

Чужбин словесных следопыт заядлый, зачем это, — мой вопросил зевок, — акцент латыни римско-азиатский растенье: Prunus mahaleb* — зовет?

Не приживала городского слуха — Цветок, предрекший и лещей, и рожь.

Где — голотуха, где — колоколуша, есть прозвища для черемуховых рощ.

Не путать их с багряной черемухой, чья сыпь люта (соцветность стягов — тож).

Черемный кот, худой и востроухий, то рус, то розоват — рыже-пригож.

Сдаю я Далю нежности экзамен.

Свежа в устах родимой речи сласть.

Черемуху моя не тешит заумь.

Ей не нужна докучливая страсть.

Она не внемлет выспреннему гимну и слышит, как стенают вепрь и выпь.

Я вместе с нею стыну, слепну, гибну, необратимо вбздымаясь выспрь.

Дивятся снегу хвойность и песчаность.

Подростка мая борода седа.

С черемухой я загодя прощаюсь и всякий раз страшусь, что — навсегда...

Prunus mahaleb— черемуха душистая (латынь).

/ 7ремьеры чад и блеск в овраге возле дома.

Первее примул всех нагая примадонна.

Паду в ее сады с галерки бельэтажа.

Она — моей судьбы добыча и пропажа.

Закрыть ее на ключ и поспешать обратно — следить за ней из кущ родного ей оврага.

В соитии больном бетона и железа ступила на балкон черемуха — Джульетта.

Вдруг под ребро кольнет живой сюжет примера:

в нем яду мстит клинок, остерегись, Ромео.

Какой никчемный вздор — раздор кровавой распри.

Джульетты вздох и взор и посейчас прекрасны.

Боюсь, что все — не так.

Сгубивший полонянку, я — вор ее и тать, солгавший Пастернаку.

Он куст обожествлял, расцветший у забора, не повелев словам ему чинить разора.

Таков любви дележ меж теми, кто не жаден:

ты более даешь, чем просит обожатель.

И впрямь, я — подхалим, влекомый девы статью.

Мой разум — похотлив и понукаем страстью.

Прелюбодей словес, во прихотях притона дарю невесте весть — ослушницу Платона.

Быть может, и Платон, бесплотной дружбы светоч, в помыслии плохом юнцов и сам был сведущ.

Испить, изъять из уст дыхание дикарки.

Деканы, сух и пуст смысл вашей не-догадки.

Ваш беспорочен рот, но вы ошиблись в знанье, когда исчадье рощ «Prunus mahaleb» звали.

Она — не такова, она — дитя эрота.

Здесь — глушь и трын-трава, что Глухову — Европа?

Зачем ты лжешь, скажи, при праведной повадке бесхитростной свечи, не меркнущей лампадки?

Не чернокнижный стол объят благими снами.

Мой целомудрен слог, безгрешны талисманы.

Огласке не предам их тайны сокровенной — парада их педант, пугливо суеверный.

Свеча на нет сошла, но теплится лампадка — в честь Той, что, как всегда, волшебно глуповата.

Я услаждаю ум растенья властным бредом, и месяц кротко юн над Вертушинки брегом.

Заутрени звезда над Глуховым явилась.

И во гробу свежа черемухи невинность.

А я — все жить хочу.

Здесь ни при чем Ромео.

Зажгла ему свечу — и в небе прогремело.

Воздумал май вернуться в март:

снежит, пошаливает.

Округл двух полушарий мрак.

Меня пошатывает.

Мне шлет влиятельный наркоз моя черемуха.

Подросток просит: — Мне, на рост, не дашь червончика?

Иду, куда глядят глаза:

в деревню Глухово, и по пути кормлю козла, весьма не глупого.

От семерых его детей устала козочка.

Вдали, в Кахетии моей зарыта косточка.

Когда печалилась вблизи числа девятого, себе велела я: блесни в честь дня Булатова.

Но мне не внемлет хладный зал, ему неможется.

Ты опрометчиво сказал, что все — приложится.

У празднества одна лишь цель — та, что съедобная.

Я — завсегдатай многих сцен и все — стыдобина.

Я в том, что мой успех так плох, не виноватая.

Лишь косточки утешен плод — кисть виноградная.

Вдруг до нее я добреду в начале Глухова, забыв греховную еду собранья гулкого.

Меня встречает дед Василь лукавств миганьями.

В избе — пиджак худой висит с его медалями.

Ловлю, рядком с его женой, признанья братские:

— Мы в Глухове давно живем, а сами — брянские.

Я партизанил в пацанах.

Потом — побоище.

Штабной в разведку посылал, сам шел в попоище.

Пойми толкую я про что, вещь ощутимая:

шестнадцать государств прошло через Щетинино.

— Вы повидали белый свет — сам шел на Брянщину.

— Да, не забыть мне юность лет, слезой набрякшую...

Он помолчал, да не сдержал ума подробного.

— Вот было: немца повстречал, врага — а доброго.

Мог расстрелять — не захотел сбить душу малую.

Негоже мне за не-расстрел любить Германию.

За убыль всех дружков и сил я редко пьянствую.

Еще — Америке я мстил за боль Пхеньянскую.

— За Ким Ир Сена я не пью.

— А с коммерсантами?

Жируют во земном раю с детьми мордатыми.

— Вы, дядя Вася, их вину зря осуждаете, как будто новую войну вы услаждаете.

— Ну, ладно, что ты, пью за мир, за землю родную.

За это чокаемся с ним перед дорогою.

IV Черемухи моей ведро туманит ум... С каким терпеньем гнев матери, в честь Виардо, сносил покорный сын — Тургенев.

Одышке левого ребра уничижения привычны:

— Ни снисхожденья, ни рубля!

Юродствуй в прихвостнях певички!

Вот — плачет: как жесток бывал он, праздный неслух, склонный к тратам.

Постыдность мысли: стал богат обобранный сиротством траур.

Выискивает свет жену ему, для праведной услады, — куды! Нет, я вольней живу меж арок и колонн усадьбы.

Все домочадцы спать ушли.

Скулою и зрачком — татарин, одна, в пленительной глуши, блаженствую, как русский барин.

Читать ли скушную Жорж Санд, иль к Жоржу Занду мне придраться?

То ль в бальный зал, то ль в зимний сад, то ли в буфетную податься?

Все есть: кальян, декохт, шлафрок и, роком предопределенный, для гордой знати эшафот — мой стол, в растенья казнь влюбленный.

С утра зову к себе-слугу — звоню в Булатов колокольчик.

Бегу! Лишь я унять смогу глад уст, до кофия охочих.

Подав его себе в постель, вкушаю лакомую бравость, сокрывшись в крепость кротких стен, покинуть их не собираясь.

Мне предстоит цветов полив — упреки жажды каждодневны.

И я люблю мадам Полин, но без нее — беспечны нервы.

Вкруг пруда — сыр и сир песок.

Над прудом — бледных кущ зевота.

Двух одиноких душ постой творцов обителью зовется.

Ну, что ж, черемуха, твори свой выдох, прибыльный для вздоха. Попались выдумки твои в отверстый дых, в силок подвоха.

Мы извели с тобой вдвоем свечи усердье — в ночь длиною.

Есть у бессонниц счетовод — их месяц, ставший их луною.

Округу в обморок вовлек непререкаемый твой гений.

Грустны — помолвки соловьев и не бывавший здесь Тургенев.

Твое упрямство таково:

«колоколушей» слыть не хочешь.

Окликнув, утаю, кого, звоню в заветный колокольчик.

Вблизи черемухи моей, глухих аллей, пустых беседок мозг поспешает пламенеть так жарко, словно — напоследок.

Созерцание стеклянного шарика./Гадони, прежде не имущей, обнова тяжести мешает.

Поэт, в Германии живущий, мне подарил стеклянный шарик.

Но не простой стеклянный шарик, а шарик, склонный к предсказаньям.

Он дымчатость судьбы решает.

Он занят тем, чего не знаем.

Когда облек стеклянный шарик округлый выдох стеклодува, над ним чело с надбровным шрамом трудилось, мысля и колдуя.

Пульсировала лба натужность, потворствуя растрате легких, чей воздух возымел наружность вместилища миров далеких.

Их затворил в прозрачном сердце мой шарик, превратившись в скрягу.

Вселенная в окне — в соседстве с вселенной, заточенной в склянку.

Задумчив шарик и уклончив.

Мне жаль, что он — неописуем...

Но так дитя берет альбомчик и мироздание рисует...

Это — не эпиграф, это — начало стихотворения.

Может быть, и впрямь, препона моим стараниям заключена в упомянутом неописуемом шарике? Вот он отчужденно и замкнуто мерцает передо мной с неприступным выражением достоинства, оскорбленного предложением позировать и подвергать обзору и огласке свою важную тайную суть. Одушевленная стеклянная плоть твердо противится вхожести дотошного ума, хоть они весь­ ма знакомы. Но на что годен сочиняющий ум, который знает, а упорхнувшая музыка о нем знать не хочет, звук — беспечный вождь и сочинитель смысла. Своевольный шарик — не раб мой, угодливо отнесу его в привычные ему покои письменного стола, а сама чер­ навкой останусь на кухне и начну о нем судачить. Полюбовалась напоследок, напитав его светом лампы, — и унесла.

Как и написано, шарик этот благосклонно подарил мне поэт, в Германии живущий. Он был немало удивлен силой моего впечатле­ ния при получении подарка. Умыслом и умением стеклодува округ­ лое изделие, изваянное его легкими, изнутри было населено мно­ гими стройными сферами: более крупными, меньшими и малень­ кими, их серебряные неземные миры ослепительно сверкали на солнце, приходясь ему младшими подобьями. В сердцевине плотно-прозрачного пространства грациозно произрастала некая кро­ ваво-коралловая корявость, кровеносный животворный ствол — корень и опора хрупкой миниатюрной вселенной. Ее ваятель с раскаленными щеками не слыл простаком: и ум знал, и музыка ума не чуралась. И шарик мой был не простой, а волшебный, что не од­ нажды и только что подтвердилось.

Все это происходило в небольшом немецком городе Мюнстере, населенном пригожими людьми, буйно-здоровыми детьми и мно­ жеством мощно цветущих рододендронов. Нарядный, опрятный, неспешный, утешный городок: Если бы вздумала усталая жизнь отпроситься в отлучку недолгой передышки — лучшего места не най­ ти для шезлонга. Но для этого надо было бы родиться кем-нибудь другим — лучше всего вот этим гармонично увесистым дитятей, плывущим в коляске с кружевным балдахином, свежим и опытным взглядом властелина озирающим крахмальный чепец няньки и весь услужливо преподнесенный ему, обреченный благоденствию мир. Или хорошенькой кондитершей, чья розовая, съедобная для ненасытного сладкоежки-зрачка прелесть — родня и соперница роз, венчающих цветники тортов, сбитых сливок с клубникой и прочих лакомств ее ведомства. Или, наконец, вон тем статно-до­ родным добропорядочным господином, он не из сластен, он даже несколько кривится при мысли о приторно удавшейся жизни, по­ ка запотевшая кружка пива подобострастно ждет его степенных усов.

Примерка сторонних образов и обстоятельств быстро наску­ чит, или экспромт сюжета начнет клянчить углов, поворотов, дра­ матических неожиданностей, что косвенно может повредить об­ любованным неповинным персонажам. А у меня всегда, где-то на окраине сердца, при виде чужого благоустройства живет мимолет­ ная молитвенная забота о его сохранности и нерушимости.

Шарик сразу прижился к объятию моей ладони, пришелся ей впору, как затылок собаки, всегда норовящей подсунуть его под ку­ пол хозяйской руки. Собака здесь при том, что теплое стеклянное темя посылало в ладонь слабые внятные пульсы, ободряющие или укоризненные, но вспомогательные.

Пойду-ка верну шарик из полюбовной ссылки, заодно прове­ даю загривок собаки.

Заведомо признаюсь возможным насмешникам, что часто от­ зывалась игривости и озорству предметов и писала об этом, как бы вступая с ними не только в игру, но и в переписку. Эти слабоумные занятия не худшие из моих прегрешений, и они несколько оберег­ ли меня от заслуженной почтенной серьезности.

По возвращении в Москву мы с шариком вскоре уехали в Мале­ евку, где, вырвавшись в лето, главенствовали и бушевали дети.

Мой балкон смотрел на овраг и пруд, в глухую сторону, обратную их раздолью. Чудный был балкон! Он был сплошь уставлен алыми геранями, возбужденно пламенеющими при закате. Когда солнце заходило за близкие ели, я думала о Бунине. Гераневый балкон я называла Бунинским. Днем я выносила на него клетку с любимой поющей птицей. К ней прилетал оставшийся одиноким соловей, и они пели в два голоса. Я рано вставала и плавала в пруду — вдоль от­ ражения березы к березе. В пятницу — до понедельника — приез­ жал Борис, с нашей собакой. Я ждала его на перекрестке в полоса­ том черно-белом наряде, в цвете и позе верстового столба. Борис и собака уезжали ранним утром — я ощущала яркую, как бы моло­ дую, какую-то остро-черемуховую грусть. Со мной оставались леса и протяжные поля, гераневый Бунинский балкон с оврагом и пру­ дом, книги, перо и бумага, любимая поющая птица и, конечно, стеклянное сокровище — или сокровищница, учитывая насыщен­ ность его недр звездами, кровянистым коренастым кораллом, тай­ ным умом и явным талантом? Мыслящий одухотворенный шарик был неодолимо притягателен для детей, я этому не препятствова­ ла. Шарик с некоторой гордой-опаской, но все же уступчиво давал­ ся им в руки. Дети по очереди выходили с ним в другую комнату, шептались, шушукались, спрашивали, просили, загадывали и гада­ ли. Некоторые их желания сбывались немедленно: в правом ящи­ ке стола я припасала для них сласти и презренные жвачки. С не­ большой ревностью я просила, как о всех живых тварях: только не тискайте, пожалуйста, не причиняйте излишних ласк. Дети вели себя на диво благовоспитанно, уважительно обращаясь к взросло­ му шарику полным и удостоверенным именем: Волшебный Шарик.

Некоторые из них его рисовали — и получался краткий, абстракт­ но-достоверный портрет всеобъемлющего свода. Недвижно плы­ вущие в нем сферы нездешних миров они, без фамильярности, именовали пузырьками, что смутно соответствовало неведомой научной справедливости.

По ночам шарик уединялся и собратствовал с всесущей и все­ знающей бездной. Возглавляющая Орион желтая Бетельгейзе, по своему или моему обыкновению, насылала призывную тоску, похо­ жую на вдохновение.

–  –  –

Старинно воспитанный, учено-сутулый мальчик стал ближай­ шим конфидентом шарика, но деликатно посещал его реже других паломников, робко испросив позволения. Когда они с шариком смотрели друг на друга, меж ними зыбко туманилось и клубилось родство и сходство. Глаза мальчика, отдаленные и усиленные лин­ зами очков, тоже являли собою сложно составленные миры, сум­ рачные и светящиеся, с дополнительными непостоянными искра­ ми. Казалось, что самому мальчику была тяжела столь громоздкая сумма зрачков: понурив голову, он занавешивал их теменью рес­ ниц — это был закат, общий заход-уход лун и солнц, зато, обратное, восходное, действие вознаграждало и поражало наблюдателя.

Мальчик играл на скрипке, уходя для этого в глубины парка, впада­ ющего в лес, и однажды — в моей комнате, что сильнейше повлия­ ло на поющую птицу и прилетавшего к ней соловья. Небывалое трио звучало душераздирающе, и одна чувствительная слушатель­ ница разрыдалась под моим балконом. Мальчик жил во флигеле под легкомысленным присмотром моложавой, шаловливой, даже озорной прабабушки. Можно было подумать, что добрые феи, выт53 соко превосходящие чином противоположные им устройства, выч­ ли из ее возраста годы тюрем и лагерей, подумали — и еще вычли, уже в счет других приговоров, тоже им известных. Сама же она объясняла, что фабула ее жизни была столь кругосветна, что безо­ шибочный циркуль вернул ее точно в то место времени, откуда ее взяли в путешествие. «Не в главное путешествие, — утешала она ме­ ня, — я говорю о детстве. Я рано себя заметила. Я совсем была ма­ ла, но не «как сейчас вижу» — в сей час живу в счастье дня, которо­ го мне на всю жизнь хватило. В то лето разросся, разбушевался жа­ смин, заполонил беседки, затмил окна, не пускал гостей в аллеи.

Няня держит меня на руках и бранит жасмин: разбойник жасмин, неприятель жасмин, войском на нас нашел, ужо тебе, жасмин.

А продираясь сквозь жасмин, к нам бежит девочка-мама и кричит:

папа с фронта приехал в отпуск! Он крест Святого Георгия полу­ чил! За ней идет прекрасно красивый отец, с солнцем в погонах, и целует усами мои башмачки. А вечером — съезд, пиршество, фей­ ерверк и среди белых цветов жасмина — обрывки белых кружев.

Ну, а дальше что было — известно. Только — если человек запасся таким днем, он и в смерти выживет и не допустит в сердце зла».

Сквозь шарик или в нем я живо видела тот счастливый день, мо­ жет быть, его избыточного запаса и мне достанет — хотя бы для недопускания в сердце зла. Чудная картина июньского полдня внуша­ ла зябкую тревогу. Дама в белом платье с розой у атласного пояса, офицер в парадном мундире, добрый снеговик няньки, светлое ди­ тя в батистовых оборках, белый жасмин, белые кружева. Как все бело, слишком бело, и какая-то непререкаемая смертельная белиз­ на осеняет беззаботную группу, приближается к ней, готовится к прыжку из жасминовых зарослей. Ей противостоит неопределен­ ный крылатый силуэт, бесплотный неуязвимый абрис — видимо, так окуляр шарика выглядел и выявил из незримости фигуру Люб­ ви. Дальше смотреть не хотелось, чтобы не допустить в сердце зла.

Очаровавшая меня прабабушка — может быть, в ней и упасла свою сохранность фигура Любви? — тоже дружила с шариком, он нежился и лучезарил в ее тонких руках. Однажды он огорчил ее, нарушив свойственную ему скрытность. Старая молодая дама пе­ чально молвила: «Да, это правда, и быть посему — быть худу. Влюб­ лен мой правнук — вы знаете, я его прадедушкой дразню, — тяжело, скорбно влюблен, старым роковым способом».

Снежной королевной того жаркого лета была высокая взрос­ лая девочка — всегда на роликах и с ракеткой. Длинные белые во­ лосы — в прическе дисциплины, не позволявшей им развеваться по ветру или клониться в сторону обеденного стола. Хладные многознающие глаза с прямым взглядом, не снисходящим к собе­ седнику. Когда она неспешно проносилась по выбоинам асфальта, страшно было за высокие амфоры ее ног, наполненные золотом виноградного сока. Кто-то предупредил ее об опасном месте, удобном для спотыкания или упадания. Она сурово успокоила доб­ рожелателя: «Со мной этого не может быть». Заискивающая сви­ та подружек звала ее Лизой, она не возражала: «Хоть горшком...



Pages:   || 2 |

Похожие работы:

«Гнутов А.Б. Gnutov A.B. соискатель кафедры философии и социологии post-graduate student of the chair of Краснодарского университета МВД России, philosophy and sociology, г. Краснодар Krasnodar University of Russian Min...»

«к IL Б EKMAXAIIOBA &2глм О НЕВИНИМКЕ 9(c) каз1 +9(с)14 Б42 В сентябре 1775 года в родах Младшего ка­ захского жуза появился человек, имя которого было легендой. Степная молва называла его Не* зримым, Святым, Чародеем, н...»

«АНТОШКИН В. Д., КОНОВАЛОВ А. Г. СБОРНЫЕ СФЕРИЧЕСКИЕ ОБОЛОЧКИ ИЗ ШЕСТИУГОЛЬНЫХ ПАНЕЛЕЙ Аннотация. Рассмотрены вопросы конструктивно-технологического формообразования сферических оболочек на основе геодезической сети. Исследовано несколько конструктивно-технологических м...»

«Приложение № 13 к журналу "Апокриф". Январь 2011 Адинатх Бхайрав Трикасамарасья Махакалагни Каула Кула Тантра Литературно-эзотерический журнал АПОКРИФ Приложение № 13. Январь 2011 ЗА ЮМОР И ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ! ДЕЛАЙ ЧТО ЖЕ...»

«CENTRUL PENTRU DREPTURILE OMULUI DIN MOLDOVA ЦЕНТР ПО ПРАВАМ THE CENTER FOR ЧЕЛОВЕКА В HUMAN RIGHTS МОЛДОВЕ OF MOLDOVA MD-2012, Moldova, Chiinu, Tel: 234 – 800; Fax: 225 – 442 str. Sfatul rii, 16 E-mail: cpdom@mdl.net ТЕМАТИЧЕСКИЙ ДОКЛАД Парламентского Адвоката Аурелии Григориу...»

«Николай Тимошенко. Гороскоп для астрологии ЧЕРНОБЫЛЬ Гороскоп для астрологии Сегодня астрологические рекомендации и прогнозы заполнили большинство массовых журналов и газет. Доверчивым людям з...»

«ISSN 1810-0198. Вестник ТГУ, т. 18, вып. 5, 2013 Приведем пример окрестностной мультиагентной системы M N SG = (N,,V,Y,,,F,), состоящей из трех узлов-агентов A = {a1, a2, a3 }, причем узел a1 – нейронная сеть N SN N = = (N1,, V1, Y1,,, F1, ) [1], узел a2 – нейронная сеть N SN N = (N2,,...»

«ДЁРОВА М. Н. АНАЛИЗ КАЧЕСТВА И КОНКУРЕНТОСПОСОБНОСТИ ШОКОЛАДА РОССИЙСКИХ ПРОИЗВОДИТЕЛЕЙ Аннотация. В статье рассмотрено современное состояние отечественного рынка производства шоколада и шоколадных изделий, в том числе были учтены результаты интернет-опроса. Выявлены проблемы качес...»

«Студенческий научный журнал "Грани науки". 2015. Т.3,№3. С.18-20. УДК 821.161.1 МИФОЛОГИЯ АНАТОЛИЯ КИМА: К ПРОБЛЕМЕ ЛИТЕРАТУРНОГО ПОГРАНИЧЬЯ Клюйкова Е.А. ФГБОУ ВПО "Пермский государственный национальный исследоват...»

«Приложение 1 к приказу от 25.03.2009ш. № 28. Страховой продукт "Страхование от несчастных случаев на время занятий различными видами отдыха и спорта на разовой основе" (условия страхования) 1. ОБЩИЕ ПОЛОЖЕНИЯ 1.1. Настоящий страховой продукт предназначен для организации страховой защиты имущественн...»

«ПРАВИТЕЛЬСТВО РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ ПОСТАНОВЛЕНИЕ от 2 декабря \ 999 г. № 132 г. Москва Об утверждении Правил расследования авиационных происшествий и авиационных инцидентов с государственными воздушными судами в Российской Федерации В соответствии со...»

«Го в о р и т и п о к а з ы в а е т кафедра телерадиожурналистики АктуАльные Аспекты функционировАния электронных сМи Санкт-ПетербургСкий гоСударС твенный универСитет инСтитут "выСшая школа журналиСтики " и маССовых коммуникаций Говорит и показывает кафедра телерадиожурналистики Сборник статей Выпуск 4 Под редакцией С. Н. Ильченко...»

«Установка системы тревожной сигнализации транспортного средства Scher-Khan Logicar 4 на автомобиль Kia Optima 2012 Оглавление Устанавливаемые компоненты: Установка антенного модуля Установка СИД (VALET) Установка сирены Установка датчика удара Подключение датчик...»

«Russian Secondhand Dealer General 1 из 6 ЛИЦЕНЗИОННЫЙ ЦЕНТР ДЕПАРТАМЕНТА ПО ДЕЛАМ ПОТРЕБИТЕЛЕЙ (DEPARTMENT OF CONSUMER AFFAIRS (DCA) LICENSING CENTER) 42 Broadway | New York, NY 10004 С понедельника по пятницу: с 9:00 до 17:00 | Среда: с 8:30...»

«Зарегистрировано _ _ 200 _ г. Государственный регистрационный номер _-_-_-_-_ ФСФР России _ (указывается наименование регистрирующего органа) _ (подпись уполномоченного лица) (печать регистрирующего органа) РЕШЕНИЕ О ВЫПУСКЕ ЦЕННЫХ БУМАГ Закрытое акционерное общество ТрансК...»

«Жидкостные предпусковые подогреватели отопители Thermo Top E / C Руководство по установке на автомобили модели Kia Soul Hачиная с 2009 модельного года (бензиновые и дизельные) Только с левосторонним расположением руля. Внимание!Предупреждение: Неправильная установка или ремонт оборудования Вебасто может в...»

«МАРКЕТИНГ компании Dr.Nona International Ltd. Содержание Добро пожаловать Система Сетевого Маркетинга Компании Основные положения Регистрация Термины и определения Статусы Маркетинг-плана Наглядная схема Маркетинг-плана Определение Дистрибьюторских званий и расчет бонусов. 22 Пра...»

«АНАЛИЗ РЫНКА МЕДНОЙ ШИНЫ В РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ, 2014-2016 Маркетинговое исследование Анализ рынка медной шины в Российской Федерации, 2014-2016 Ноябрь, 2016 г. АНАЛИЗ РЫНКА МЕДНОЙ ШИНЫ В РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ, 2014-2016 Оглавление Оглавление Методологические комментарии к исследованию 1. Общая информация по...»

«ПРАВИЛА ИСПОЛЬЗОВАНИЯ ТАМОЖЕННЫХ КАРТ "РАУНД" 1. ОБЩИЕ ПОЛОЖЕНИЯ Термины, не указанные в настоящих Правилах использования Таможенных карт "РАУНД" (далее – Правила использования Карт), считаются используемыми в соответствии со значением, приведенным в Договоре банковско...»

«ПО-ПРЕЖНЕМУ ВМЕСТЕ, бок о бок Жанет Джорж Краткое объяснение библейского равенства ПО-ПРЕЖНЕМУ ВМЕСТЕ, бок о бок Жанет ДЖорЖ Краткое объяснение библейского равенства Christians for Biblical Equality www.cbeinternational.org Все цитаты...»

«НАУКИ О ЗЕМЛЕ Молодая геодинамика внутриконтинентальных рифтов Евразии М О Л О Д А Я Г Е О Д И Н А М И К А В Н У Т Р И К О Н Т И Н Е Н ТА Л Ь Н Ы Х М О Л О Д А Я Г Е О Д И Н А М И К А В Н У Т Р И К О Н Т И Н Е Н ТА Л Ь Н Ы Х Р И Ф Т О В Е В РА З И И Р И Ф Т О В Е В РА З И И Г.Ф. Уфимцев Геннадий Феодосье...»

«Author: Митрофанов Владимир Сергеевич Кемер в объятиях ночи И ненавижу ее и люблю. “Почему же?” ты спросишь. Сам я не знаю, но так чувствую я и томлюсь. Валерий Катулл, римски...»

«ОАО Инженерный центр ЕЭС-Фирма ОРГРЭС Фирма по наладке, совершенствованию технологии и эксплуатации электростанций и сетей Утверждаю: Заместитель генерального директора С.В. Лысцев " " 2004г. РЕКОМЕНДАЦИИ по использованию материалов серии "Эмако" для ремонта и реконструкции дымовых и вентиляционных промышленных труб Руководитель г...»

«1951 г. Январь Т. XLIU, вып. 1 УСПЕХИ ФИЗИЧЕСКИХ НАУК БИБЛИОГРАФИЯ В. В е к с л е р, Л. Г р о ш е в и Б. И с а е в, И о н и з а ц и о н н ы е м е т о д ы и с с л е д о в а н и я и з л у ч е н и й. Государственное издательство технико-теоретической литературы, Москва — Ленинград, 1949. 424 стр. Цена 16 р. 95 коп. Последнее десятилетие было периодом бурного развити...»










 
2017 www.book.lib-i.ru - «Бесплатная электронная библиотека - электронные ресурсы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.